Постукивая о стол пустым подстаканником, муж говорил: «И Карловацкая, и живцы – одного поля ягоды, и те и другие отложились от церкви, нет между ними разницы». – «Разница есть и – огромная. Карловчане ненавидели большевиков, обновленцы сотрудничали… – я говорила машинально, лишь бы возразить. В памяти стоял разговор с владыкой, теперь я терзалась вопросом: поверил? – …сотрудничали и признавали контроль безбожного государства, обер-прокурора из ГПУ, как его?» – «Тучков, – муж подсказал тихо. – Это все равно, – он говорил угрюмо, зажимая в кулак серебряную ручку, – и те и другие занялись политикой. – Он смотрел непреклонно, в сторону, мимо меня. – Величайшая, роковая ошибка. Нельзя подменять церковную свободу свободой социальной, это – разное, разные вещества, ну не знаю, химические», – отставив подстаканник, он поднялся и встал в дверях.
Я видела: разговор поглощает его. Взявшись руками за косяк, словно искал опоры, он говорил о том, что церковная свобода определяется не внешними условиями существования, а самим строем священных канонов. Свободная церковная жизнедеятельность не подлежит человеческому усмотрению, ее нельзя сочинить заново, как нельзя изменить предание, восходящее к апостольским временам. «Так было и будет, – голос уходил вверх, как если бы он пел “Разбойника”. – Без этого нет великой вселенской церкви, единой в веках!» – «Единой? А ее и нет, – я обернулась от стола и отставила чайник, обваренный кипятком. – Старообрядцы, карловчане, обновленцы, ловко это у вас получается: что ни раскол – заблудшие, – струей крутого кипятка я заливала заварку. Веточки листового чая набухали, всплывая. Покачивая горячим чайником, я говорила о том, что церковь замалчивает разделения, делает вид, что расколы – случайность. – Так проще: вообще не упоминать. Молчать и думать, что враги – это те, кто не с нами… Большевизм, ты не находишь?» – «Каждый раскол питается нездоровыми силами внутри церкви. Это – политика, к ней церковь не имеет отношения», – он повторил тихо и упрямо, опуская взгляд. «А Афганистан? Когда вы там, с владыкой, отвечаете на сложные вопросы, разве это – не политика?» – «Это – тяжкая необходимость», – он ответил спокойно, и я замолчала.
Отвернувшись к плите, я снова шла по платформе и видела молодых иподьяконов, тузящих друг друга локтями. Я думала о том, что сами по себе они не стоят особых размышлений, но тем не менее что-то возвращало меня к последней вокзальной сцене. Молодые, одетые в старомодные ватные пальто, были каждодневным окружением владыки, что никак не вязалось с его способностью принимать современный, изысканно-спортивный вид. Их глупая потасовка, затеянная на вокзальном перроне, представлялась мне запоздалой и неуместной детскостью, для которой подходит более жесткое слово. В ватном облике хранилось что-то жестокосердное, перешедшее из прошлого века, я вдруг подумала: от социалистов. Но самое главное – и эта странная мысль удручала меня – жестокосердые не бывают солью , на них не может стоять земля.
Я вспомнила, так говорил Митя: об этом жестокосердии. Однажды, в который раз рассуждая о моей аморальности, он обронил фразу о том, что, родись я в прошлом веке, стать бы мне бомбисткой . Он сказал, те знать не знали нравственного чувства, подчиняя жизнь единственно борьбе. «Ты – из их теста». Я помнила его взгляд – короткий, уверенный и осуждающий. «В тебе есть что-то детское, этакая прямолинейная жестокость, умеющая дать оправдание безнравственному, но, вообще говоря, это свойственно вашему поколению. Дай вам волю…» Обвинение было обидным и нелепым: растерявшись, я не сумела возразить достойно. Я только спросила: «А вам?..» – «Мы, – Митя отрезал, – другие. Как бы сказать, более сложные. По крайней мере, многие из нас имеют понятие о свободе». Без видимого перехода он заговорил о том, что в двух последних веках – прошлом и нынешнем – есть какое-то соответствие, можно проследить по десятилетиям. Он рассуждал, приводя исторические примеры, но тогда я не придала значения. Мне казалось, я совсем забыла об этом, но теперь, вспоминая тузящие друг друга фигуры, ни одну из которых никак не могла заподозрить в склонности к бомбометанию, я не могла отделаться от мысли, что Митя говорил о важном.
Ночью, проснувшись, я вдруг подумала, что иподьяконы, подталкивающие друг друга локтями, похожи на тех, других , заставивших меня отречься от Мити: испугавшись их наметанных глаз, я назвала его своим братом.
Бессонное колесо
Мы встретились на улице Рубинштейна. Так предложил Митя: объяснил, что должен получить справку в паспортном столе, какую, я не спросила.
У дверей конторы вился народ. Люди входили и выходили. Выходящие держали бумажные листы, в которые вчитывались внимательно, словно черпали важные сведения. Похоже, эти сведения все-таки были промежуточными. Не выпуская из рук, они переходили дорогу и углублялись в ближайшую подворотню, чтобы вскорости выйти обратно и возвратиться в контору. Замкнутый путь, вытоптанный людскими ногами, походил на муравьиную тропу. Митя вышел одним из них и, потоптавшись, отправился по нахоженной. Из подворотни он явился минут через десять и, ненадолго нырнув в контору, освободился окончательно. Теперь он стоял, озираясь. Я подошла ближе. Во взгляде мелькнуло смутное удивление, словно Митя, занятый важным делом, не ожидал увидеть меня.
Складывая лист, полученный на муравьиной тропе, он заговорил о том, что вынужден был рассказать обо всем Сергею – выследили, то ли дворничиха, то ли управдом, приходили, орали под дверью, ну надо же было предупредить, все-таки владелец. В общем, Сергей попросил возвратить ключ, сказал, что ненадолго, пока не уляжется, но, судя по всему, – Митя развел руками – наступает время бездомности.
Идя по кромке тротуара, я не подымала глаз. В сравнении с прежней нынешняя бездомность выглядела надуманной: никто не лишал меня крова, под который, ежевечерне минуя вечную лужу, я имела право возвращаться. С другой стороны, эта надуманная, почти что игрушечная бездомность таила в себе неясную угрозу: я не могла уловить. Взгляд цеплялся за выбоины, скользил по краю тротуара, обходя чужие окна, в этот час загоравшиеся тихим вечерним светом. Я заговорила о справке: поинтересовалась, зачем она понадобилась. Поморщившись, Митя ответил: потребовали в отделе кадров, позвонили, попросили зайти и занести. Я не придала значения. Я думала о том, что все это – глупости, фантомная боль. Обжегшись на молоке, дую на воду: город большой, что-нибудь обязательно найдется, на мастерской свет клином не сошелся. «Что-нибудь да найдется», – словно прочитав мои мысли, Митя заговорил о том, что уже предпринял некоторые шаги. Один из его приятелей поселился у жены, комната в коммуналке пустует, обещает поговорить с соседкой. Я спросила о матери, и, помрачнев, Митя ответил, что на самом деле ничего хорошего: определили рассеянный склероз, нельзя оставлять надолго.
Мы свернули в переулок, тихий и безлюдный. Поток машин обходил его стороной. Разлившаяся темнота отпугивала редких прохожих. Низкие комнаты, выходящие в переулок, открывались чужому взгляду: никто из обитателей не спешил задернуть. Я подумала о том, что им не от кого таиться: сидят за раздернутыми окнами, обсуждают свои домашние дела…
Легковая машина, поводя огнями, как усиками, медленно въезжала в переулок. Она двигалась осторожно, будто нащупывая путь. Водитель замедлял ход. Не доезжая до Рубинштейна, машина встала. Колеса буксовали на рытвине, которую чуткие усики умудрились проглядеть. Рев, рвавшийся из-под капота, отдался эхом. Усики опали мгновенно. Не включая фар, водитель дал задний ход и двинулся к Владимирскому. Надсадно рыча, машина разворачивалась на узкой улице. Теперь, снова выпустив усики, она пережидала сплошной поток.
Тихий звук подымался в сердце, дрожал, как голос на оконном стекле. Откуда-то из глубины проступало слово соответствие , то, которое, оглядываясь назад, можно проследить по десятилетиям. В этом Митином слове таилась мучительная безнадежность – правило замкнутого круга, из которого никто не может выбраться. Я думала о том, что все начинается сначала, так, как уже было прежде, когда, скитаясь с квартиры на квартиру, мы с мужем дожидались жилья. Рано или поздно, договорившись с приятелем, Митя снимет комнату, в которой закончится наша, на этот раз игрушечная бездомность. «Все уже было», – я сказала тихо, про себя. За преодоленной бездомностью, как пустырь, застроенный гигантским перевернутым небоскребом, с неизбежностью открывалось время убывающей любви. Призрак мертвого дома шел за мной по пятам – по мусору, по пустырю, поросшему вечнозеленым будыльем…
Глядя вслед выбравшейся из тупика машине, я думала о том, что вступаю на прежнюю колею. «Вот, – я показывала на окна, за которыми, положив локти на стол, сидели тихие люди. Им не было дела до нашего, опороченного, времени. Оно катилось выше из голов, как высокая морская волна. – Зачем? Зачем мы должны начинать заново? Разве ты никогда не задумывался о том, что можно жить тихой обыкновенной жизнью – вот как они, как все нормальные люди? Я не могу больше скитаться. Твой отъезд – пустая, бессмысленная выдумка. Ты говоришь себе – там все будет по-настоящему, но этого не бывает. Ты просто не умеешь жить, как люди, потому что и сам – ненастоящий. То, что ты ненавидишь, я ненавижу не меньше, но я не могу уехать отсюда. Даже с тобой».