Отец Глеб слушал, не прерывая. Покусывая губу, он следил за моим голосом, путающим узоры. То, что я рассказывала, не получалось связным. С пятого на десятое я то начинала с первой встречи, то выкладывала подробности последнего разговора – в темном переулке. Подробности путали время, относя события то к прошлому, то к настоящему, но все равно оставались живыми, трепетали в моем горле, не желали умирать. Моя память становилась мелким ситом, умеющим уловить самые незначащие детали, но и, произнесенные вслух, они не только не исчезали безвозвратно, а как будто прибавляли в весе. То возвращаясь к Митиным разыгранным персонажам, то мучаясь его страхами, я рассказывала о наших филологических разборах, о выверенной – по Оруэллу – жизни, о любви к бахромчатым книгам, близость к которым он использовал против меня.
Отец Глеб не задавал наводящих вопросов. Опыт духовника, полученный в Академии, научил его терпению. Сидя напротив, он терпеливо ожидал, когда на доске выступит самое главное – глубинный слой, записанный настоящим временем, его живыми подробностями – позднейшей и неумелой кистью. Прикладывая пропитанную тряпочку, я открывала квадрат за квадратом, все еще надеясь добраться до чистой доски. Он смотрел на меня тяжелеющим взглядом, потому что все знал заранее: доска окажется простой и грубой, вырубленной топором.
К исходу ночи его глаза покраснели. На меня наваливалась необоримая усталость: верхний слой, недавно казавшийся живым и ярким, тускнел, теряя очертания. Если тебе придет в голову каяться, обойди мое имя стороной . Я вспомнила Митины слова и увидела его лицо: черты дрожали и зыбились, готовясь уйти во мрак. Больше не чуя своего тела, ставшего почти невесомым, я свернула тряпочки и пихнула вниз, за плиту. Отец Глеб улыбнулся. Улыбка вышла стеснительной: «Ничего, – он утешал меня, – ничего… Все образуется. Как-нибудь, Бог даст». Он говорил хрипловато, как будто, промолчав ночь, пробовал голос.
«Не знаю, что и сказать… Кто может знать, чем все это закончится? Все очень трудно. Может быть, когда-нибудь… Но все намного труднее, чем я предполагал. Единственное, что я могу, – отец Глеб кивнул на дверь, за которой спал муж, – он тоже страдает… Но это…» – «Закончится? – я перебила, не дослушав. – Оно уже закончилось». – «Нет, – он ответил горестно, собирая рот складками, – еще не закончилось. Та к не кончается». – «Вы хотите сказать, – волна радости поднялась во мне и плеснула через край. – Значит, мы с Митей еще встретимся, еще будем вместе?.. Помните, откуда это? Эти строки: но все же чтут Евангелье они и рыцарей чужих не убивают… »
«Конечно, встретитесь, – он покачал головой и распустил складчатый рот. – Но из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит, и – не должно.
Бог не дает». Сосредоточенный взгляд затвердел. Я видела, он говорит правду, настоящую правду. Такую говорят о себе.
Долгая ночь истощила последние силы, и все-таки я засыпала с надеждой. Это – никакая не исповедь. То, что он говорил, основывалось исключительно на личном опыте: его личному опыту я имела право не верить.
То прислушиваясь к надежде, то проваливаясь в дрему, я видела двор, истоптанный чужими следами: от парадной до поребрика, опоясывающего широкий газон. Теплые трубы отопления, проложенные под газоном, грели землю. Следы таяли, становясь невидимыми. Я говорила себе: так не кончается, так никогда не кончается, – но зябкость, похожая на тревогу, дрожала во мне, как вода. Я поднялась и вышла на кухню. Плохо завернутый кран отбивал секунды. «Из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит» – твердые слова звучали громче надежды.
Зазор был пуст. Этого не может быть… Магазин же не наш, хороший… Я сунула руку: холщовый мешочек исчез. Я села и сцепила руки. Качнувшись вправо, качнется влево… На левую кладут прошлое, на правую – будущее. Эти весы состоят из одинаковых чашек. Сколько положено на левую – столько же ляжет на правую. Так уравновешивается время.
Прошлый раз, когда я была мертвой точкой , отказавшейся от будущего, правая чашка прыгнула кверху. Левая опустилась в прошлое, поэтому он и явился, встал у моей стены. И все-таки я предала его, положившись на обещание отца Глеба, посмела понадеяться на будущее, и весы, качнувшись вправо, больше не качнутся влево. Из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит , – я слышала голос отца Глеба, заступающий дорогу. Уронив голову на руки, я думала о том, что ось, проходящая сквозь меня, стала перекушенным проводом. Сидя напротив, он сделал самое страшное: кусачками, умеющими резать время, перекусил его с обеих сторон. Этот нерв уже никогда не срастется, а значит, мне, запертой в безысходном настоящем, нет пути ни вперед, ни назад…
Поднявшись, я пошла к кухонному шкафу и распахнула створки. Осторожно, боясь просыпать, вынимала бумажные пакеты, наполненные крупой. Они вставали друг подле друга – по всей поверхности стола.
«Мертвые… Все – мертвые». Осторожно поднимая пакет за пакетом, я примеривалась и бросала их в форточку. Ударяясь о землю, они взрывались, как пущенные снаряды. Снег усеивался мертвыми крупяными зернами.
«Господи, – я шептала, – Господи, разве можно жить в перекушенном времени? Если ты есть, Господи, ты сумеешь, ты сделаешь, чтобы – и мертвые – они все равно проросли…»
Исповедь
К вечеру следующего дня я приняла решение. Не сказавшись мужу, отдыхавшему после долгих служб, собралась и вышла. Спускаясь по лестнице, я поглядывала в окна. Над плоской крышей, покрывавшей поваленный дом, вились беловатые столбики, словно хозяйки, копошившиеся за цветными занавесями, успели разжечь очаги. Выходя из парадной, я думала: и столбики-то одинаковые, как в сказке про свинопаса, – пахнут жареной картошкой.
Двор, занесенный снегом, выглядел пустовато. Детей, в дневное время гуляющих под окнами, успели разобрать. В окнах суетились женщины, накрывавшие к ужину: ждали своих мужей. По газону, подклевывая остатки подмокшей крупы, бродили жирные голуби. Их было множество – густая серая стая. Сыто уркая зобами, самцы подзывали самок. Подманенные самки подбирались бочком, опасаясь подвоха. Газон покрывали мелкие тройчатые следы.
На остановке я прождала долго. К противоположной, по другую сторону дороги, один за одним подходили автобусы. До кольца оставался единственный прогон, однако, свернув, автобусы исчезали бесследно. Пьяненький мужичонка, подпиравший фонарный столб, крыл водителей последними словами: «Черти полосатые! Знаю я их, в домино режутся – на кольце!» Подслеповатый львовский автобус подошел минут через сорок. Вползая с передней площадки, мужичонка ругался на чем свет. Усталый водитель вяло отругивался в микрофон. В метро, сверившись с часами, я поняла, что опаздываю безнадежно. В вестибюле станции «Александра Невского» гомонили иностранные туристы, вставшие в очередь к турникету. Бросая жетоны, они проходили с опаской.
Миновав деревянный мостик, я вошла в лаврский сад. По левую руку, выше приземистых зданий, занятых научными институтами, восходили Троицкие купола. Свет фонарей остался на площади. Слабая подсветка очерчивала их контур. Между темных стволов, подпертых сугробами, ходили длинные тени: мели нетронутый снег. Он лежал тяжело и плотно – как в лесу. Обойдя высокий забор, укрывающий здание Академии, я вышла к крыльцу. У самых ступеней, слегка припорошенных снегом, стояла черная «Волга». Бессонные дворники ходили по стеклам взад-вперед.
Тенью скользнув в вестибюль, я остановилась, прислушиваясь. Из каморки дежурного долетали приглушенные голоса. Больше никого не было. Горящие лампадки дрожали у икон, закрывающих лифтовую шахту. Писанные в рост, они стояли на страже. Мне надо было подняться по лестнице, но, миновав их на цыпочках, я зачем-то свернула направо.
Коридор, ведущий в покои ректора, был пуст. Сверху, сочась сквозь потолочные перекрытия, спускались тихие звуки хора, допевающего службу: Господи, прежде даже до конца не погибну, спаси-и мя … Пережидая, я смиряла дыхание. Дальняя дверь, примыкающая к покоям ректора, подалась неслышно. Издалека, еще не различая лица, я видела темную фигуру, ступающую на пурпур ковра. Вжавшись в стенную нишу, я смотрела, как владыка Никодим, одетый в широкое пальто, кроем напоминающее рясу, выходит из ректорских покоев. Лишенный подобающей свиты, он выглядел старым и больным, измученным смертельной болезнью. Мимо моего простенка, не подымая глаз, он шел один, не охраняемый иподьяконами.
Быстрая мысль пронзила меня. Я думала: вот единственный случай – предупредить. Он остановился. Веки поднимались медленно. Какая-то тревога мелькнула в его глазах, словно не я, другая , проросшая из глубин нашей общей памяти, встала перед ним. Быстрым взглядом, похожим на ангельский, он пронзил мою сумку, зажатую под локтем. Я узнала этот взгляд, словно и вправду когда-то была бомбисткой – по Митиному несправедливому слову. Лицом к лицу я смотрела, не опуская глаз, и под моими глазами взгляд владыки собирался в два сияющих луча. Отступив на полшага, я уронила сумочку и заплакала безгласно.