«Большевики – преступники, но то, что вы говорите про эту вашу организацию, сомкнувшуюся с большевиками, – я начала медленно и твердо, – это – мракобесие, такое же гнусное, как действительное членство в Союзе русского народа , – я сказала главное и перевела дыхание. – Из этого членства может вырасти только мракобесие…» – сжатым кулаком я ударила по столу. Отец Глеб усмехнулся. «Мракобесие – это революционеры, атеисты и коммунисты: все и всяческие радикалы, кстати, и новые, нынешние: тот же Глеб Якунин. Они – носители раздвоенного сознания, и эта раздвоенность рождает единственно ненависть именно потому, что она противна христианской душе. Раздвоенный человек – человек больной и погибший».
Он сидел передо мною и говорил о боли, рвавшей меня изнутри. Холодно и отстраненно указывал путь к спасению – от имени церкви. На этом пути дозволялось забыть обо всех грехах: избавиться от них, как от болезней, отторгнуть от души. Однако не о милости Божьей, не о ежедневной молитве: сурово и прямо отец Глеб говорил о цене, которую требовалось заплатить за внутреннюю цельность. Ценой была жертва, и в эту жертву приносилось мое – раздвоенное – сознание. Именно таким, свободным от всех , даже нераскаянных грехов, он, готовясь к интеллектуальной деятельности, видел наше общее будущее.
У меня не было сил возразить. День, до краев наполненный исповедью, отнял последние силы. Отложившись от Мити, я пребывала в одиночестве, в котором слабый человек не может пребывать безнаказанно. Моим наказанием стала изменяющая память, иначе я бы вспомнила Митины слова: с такими, как он, надо расходиться до процесса .
«Теперь, после исповеди, ты должна причаститься», – словно расслышав, отец Глеб приказал твердым голосом, как будто речь шла о том, чтобы куда-то вступить . «Да», – я ответила тихо. Помимо воли мои губы сложились в покаянную гримаску. Обернувшись от двери, как оборачивалась Лилька, я обещала прийти к причастию завтра же – в храм. Обещала, зная, что не исполню.
Утром отец Глеб ушел первым. Муж проснулся поздно – я дождалась. Не упомянув об исповеди, я передала ночной разговор – во всех подробностях. Не особенно выбирая слова, я высказалась в том смысле, что отец Глеб – сущий мракобес, то, о чем он говорил, – ни в какие ворота, какая-то тайная организация: «Неужто всерьез? Это же – стыд. С такими взглядами нужно сидеть в берлоге и не высовываться, а может быть, он действительно в Союзе русского народа , и не он один, тогда вообще при чем здесь экуменизм?»
«Экуменизм действительно ни при чем, где Ерема, где Фома, – он поморщился заметно. – И вообще, какое тебе дело до его
личных взглядов? Священник – не комиссар. Что бы он ни высказывал лично, главное – на нем благодать». Мучаясь и дергая щекой, муж говорил о том, что частные представления отца Глеба – это еще не точка зрения церкви, не хватало рядить в ризы
Со юза всех священников; сняв облачение, на кухне, каждый из них – частное лицо, вполне может заблуждаться и разделять самые дурацкие предубеждения.
«Даже антисемитские? Как ты думаешь, – я вспомнила о развенчанной таблице, – эти предубеждения среди вас разделяют многие?» Спрашивая, я думала о рядовых священниках, к которым, случись что, пойдут случайные люди. Уходя от прямого ответа, муж сказал, что общую политику церкви определяют иерархи. Конечно, здесь тоже идет своя борьба, но пока решающие посты занимают такие люди, как Никодим и Николай, экуменическому движению и диалогу церквей, в сущности, ничего не грозит. «Значит, если их отстранят?..» – «Перестань! Кто их отстранит? Да и вообще не все так гладко, как представляет себе твой Глеб, черт бы его побрал!»
Не скрывая раздражения, муж сослался на давнюю историю с иеромонахом Илиодором. Этот знаменитый в дореволюционное время иеромонах-черносотенец, антисемит и видный деятель Союза русского народа , особо приближенный к Распутину, ухитрился – уже после революции – стать ярым революционером и обновленцем. «Представь, явился в Царицын и объявил себя патриархом всея Руси и главой новой церкви, возносил славословия “красным славным орлам, выклевавшим глаза самодержавию”, – муж засмеялся, – в общем, если следовать твоему отцу Глебу, стал форменным членом этой, как ее, всесильной и тайной организации». – «Ну и что?» – я спросила, не улавливая связи. «А то, что церковь от него отложилась и квалифицировала его деятельность как “илиодоровщину” и “царицынский раскол”». – «Значит, пока он дурил с Распутиным, антисемитствовал и членствовал в Союзе , это вроде бы еще и нормально… Но стоило ему…» – «Да ладно тебе! Ты всегда все вывернешь… Речь не об этом». Окончательно расстроенный, муж отправился в ванную.
Выйдя и успокоившись, он принялся рассуждать о том, что, в сущности, во взглядах отца Глеба нет ничего особенного. Если не впадать в крайности, в каком-то смысле у него много достойных предшественников, вот, например, Василий Розанов. Стесняясь, словно повторял чужие слова, муж рассуждал о традиционном противостоянии славянофилов и западников. «Кстати, в реальной истории между этими двумя направлениями не существовало непроницаемой стены. Тот же Розанов… А впрочем, – он засмеялся, возвращая себе свободу, – о чем я говорю! Действительно, дурит Глеб».
К причастию я не пошла. Вечером они вернулись вдвоем, и, обсуждая текущие академическое дела, отец Глеб не напоминал о моем вчерашнем обещании, видимо, признавал исповедь и причастие моим частным делом, в котором он, исполненный таинственной благодати, был избранным, но ничтожным, почти что безгласным посредником. Они говорили о близящейся Пасхе, о том, что владыка Николай задумал неслыханное: на Великий четверг совершить омовение ног – всем сослужащим. Заметив мое удивление, муж пояснил, что обычно этого не делают, но владыка, вообще склонный к некоторым нововведениям, собирается повелеть в алтарь тазик, воду и полотенце и, рассадив сослужащих в рядок, натурально обмыть им ноги – в память о том, как Христос, собравший учеников на Тайную вечерю, омыл им ноги, кстати, в согласии с давней иудейской традицией. Об этой традиции, которую ранние христиане переняли у евреев, муж сообщил с нажимом.
«Представляю, – не заметив нажима, отец Глеб крутил головой, – как они, сердешные, готовятся, запасаются цельными носками, без дыр. А этот-то, этот, – хохоча и не называя по имени, отец Глеб описал в воздухе дугу, изображающую раздутое брюхо, – небось уже портянки стирает!» Муж подхватил. Они смеялись, изобретая все новые подробности. Отсмеявшись, муж заговорил о том, что в Академию присылают нового студента. Американец, выходец из русской эмигрантской семьи, знать не знающий по-русски, хотя вроде бы именно в России этот Джозеф готовится принять монашество, но окончательно ничего не решено. Если решат, постригаться будет здесь, а потом вернется назад, в Америку. «Вот плоды экуменической деятельности владыки Никодима», – муж посмотрел на меня многозначительно. Я кивнула. Послушник-иностранец был и вправду делом неслыханным.
«Хорошо бы в монастыре, – муж протянул мечтательно, – глядишь, послали бы меня переводчиком, никогда не видел настоящего монастырского пострига». – «Может, еще и увидишь», – я сказала машинально, ничего не имея в виду, и в этот миг увидела его глаза. Они вспыхнули болью, словно, сболтнув лишнее, я нанесла удар. Тонкий огонек занялся в глазах отца Глеба. Он опустил их быстро – по-ангельски.
Экуменические ростки
Американец по-русски говорил. Он приехал недели через две и поразил всех невиданно длинными волосами, которые затягивал в пучок черной универсамовской резинкой. Позже, когда он зачастил к нам в гости (владыка ректор прикрепил к нему мужа), я о резинке спросила. Замявшись, Джозеф ответил, что с самого начала решил одеваться по-русски: «Так, как тут – у вас». Присмотревшись к хвостатым девицам, он приспособил черную, с картофельного пакета, и для пущего сходства с местными жителями приобрел сероватую кроличью шапку и зимнее пальто, отороченное коричневой цигейкой. Ловко подкручивая хвост совершенно девическим движением, он подсовывал длинные волосы под шапку и, туго перетянувшись пояском, подтягивал рясу так, чтобы длинные полы не торчали из-под пальто – тоже очень по-девичьи. Пальто он купил не по росту: длинные рукава свисали ниже кистей. Стесняясь, он пояснил, что выбрал такое специально, чтобы готовиться к монастырской жизни. Подготовка заключалась в том, чтобы скромно прятать кисти, рукав в рукав – на манер муфты. Скромный образ венчала крысиная походка: мелкими, скорыми шажками.
Псевдорусским камуфляжем он добился разве что повышенного внимания милиции: ошарашенные милиционеры приставали к нему на каждом шагу. В таких случаях он разыгрывал замысловатую сценку, прикидываясь то ли немым, то ли глухим, долго мычал и, дождавшись момента, когда стражи порядка окончательно теряли терпение, запускал руку в глубины зимнего пальто и победно извлекал американский паспорт. Дальше, по его словам, события развивались на диво однообразно: завидев шикарные корочки, милиционеры порскали в стороны, как тараканы. Особенное удовольствие ему доставляли посещения «Березки», в которой он исправно отоваривался.