Вскоре я пришел к заключению, что время дискретно. Непрерывность времени – вещь кажущаяся, так как на молекулярном уровне энергия передается квантовано и все события тоже квантованы. Если взять молекулу и возбудить квантом света, то ее пребывание в электронно-возбужденном состоянии (ЭВС) в течение нескольких наносекунд – это и будет элементарным событием, «временем жизни» ЭВС. После испускания энергии молекула возвращается в исходное состояние. Это эквивалентно тому, как если бы время для данной молекулы вернулось к исходному моменту, до поглощения кванта. Когда я внимательней почитал оптику, выяснилось, что «переоткрыл Америку»: наличие «времени жизни» являлось давным-давно известным параметром, хотя почему-то никем не обсуждаемым с подобной позиции. А спустя много лет в одном зарубежном физическом журнале мне попалась статья английских теоретиков об обратимости времени.
На кафедре биофизики МБИ сотрудники традиционно занимались так называемым сверхслабым свечением. Это очень слабое свечение, исходящее от живых объектов, связано с жизнедеятельностью клетки. При повреждении клеток свечение резко возрастает: внутренняя энергия теряется в виде световых квантов. Свечение сильно активируется ионами железа. Такое свечение, получившее название «хемилюминесценция», можно в темноте видеть невооруженным глазом. Механизм свечения заключается в стимуляции ионами железа кислород-зависимых свободно-радикальных цепных реакций с участием клеточных липидов.
На 5-м курсе я выполнял работу по изучению свечения плазмы крови человека. Как обнаружили ранее сотрудники кафедры, плазма самопроизвольно испускает кванты света, в отсутствии клеток. Это казалось странным. Но всё то, что странно, заслуживает изучения. Ученый должен иметь нюх на невероятное и уметь отличать его от невозможного. Сотрудники кафедры выяснили, что свечение плазмы крови возгорается в присутствии ионов железа. В моих опытах оказалось, что свечение плазмы онкологических больных сильней, чем здоровых. Поскольку в клинике здоровых нет, то в качестве нормы пришлось брать плазму собственной крови.
Интенсивность свечения была низкой. Приходилось брать много проб крови у себя и у больных, чтобы набрать достоверную статистику. Добавление ионов железа увеличивало свечение, но хотелось усилить еще. Однажды в химической аудитории я взглянул на таблицу Менделеева и там рядом с железом увидел кобальт. «Ага, у них сходные электронные оболочки; значит, ион кобальта тоже мог бы индуцировать хемилюминесценцию!», – пришла догадка. Первая же проверка была успешной: при добавке кобальта к плазме возникало сильное свечение. Я изучил его свойства. Когда я показал результаты сотрудникам кафедры, они от радости буквально встали на уши и потащили меня к Юрьеву. Профессор тоже пришел в восторг и тут же дал дюжину советов. Как говорится, кто умеет делать, тот делает; а кто не делает, тот дает дельные советы.
По легкомыслию я даже не подумал опубликовать результаты. А вскоре увлекся другой работой, под началом Евгения Геннадиевича Бубрецова, переманившего меня к себе. Не знаю, делали ли что-либо после меня с кобальтом сотрудники кафедры или нет, но спустя 10 лет на международной конференции я услышал доклад одного американского профессора об открытии им свечения под действием кобальта. Рано или поздно ученые открывают всё, что только можно открыть.
Бубрецов был по образованию физик. Он возглавлял активно работающую лабораторию. Там было много аппаратуры для регистрации люминесценции (молекулярного послесвечения под действием сильного света). Бубрецов завлек меня тем, что посулил свободу творчества и лаборантские полставки. К тому времени я успел окунуться в литературу по хемилюминесценции и люминесценции, следствием чего явилось возникновение в моей разгоряченной голове переизбытка разнообразных идей, иногда почти сумасшедших. Я поведал Бубрецову о некоторых и заявил, что до открытий рукой подать. Он посмотрел на меня участливо, вздохнул, сравнил научные проблемы с горами, которые нужно преодолевать, и процитировал пословицу, гласящую, что горячая лошадь хороша на скачках, а в горах хорош осторожный мул. Я гордо ответил, что не хочу быть ни мулом, ни осторожным и что каждый осторожный чикиляет по жизни как пингвин с яйцом по ледяным торосам. Бубрецов снова вздохнул и спросил, сколько же нужно времени, чтобы реализовать грандиозные замыслы. Я с энтузиазмом заверил, что справлюсь за месяц. «Только давай, Викентий, уговогимся, что если за месяц не получится, то начнем ту габоту, котогая утвегждена в плане лабогатогии», – предложил Бубрецов, глотая букву «р» как черт вареники. Картавил он нещадно. «Идет», – согласился я.
Я вкалывал как одержимый. «Кто пашет глубоко, тот пойдет далеко», – подбадривал меня Бубрецов. Я приходил в лабораторию рано-рано утром, а уходил поздно-поздно вечером. Частенько недосыпал. Ни на кого и ни на что не обращал внимания. Временами был рассеян. Лида подозрительно посматривала на меня: не завел ли любовницу. Вот глупости. Я умордовывался на более интересном, на науке. Наука подобна красавице: не жалует того, кто не готов пожертвовать ради нее своею жизнью.
Однажды ближе к ночи я, уставший до тошноты, возвращался пешком в общагу и вдруг увидел, что фонари вдоль дороги качаются. Я остановился. Земля тоже покачивалась. «Вот, придурок, доработался!», – воскликнул я в сердцах с испугом и дал себе зарок передохнуть пару деньков. Нетвердой походкой дошел до общаги. Около входа толпились студенты. Я прошел мимо. Лифты не работали. Я стал подниматься на 9-й этаж пешком. Лестница начала дрожать. Я ухватился за стенку и, шатаясь и оступаясь, добрался до своей комнаты. Дома никого не было: ни жены, ни дочки. Это меня удивило. Лампочка в комнате раскачивалась. Я в растерянности лег на кровать. Вскоре качка прекратилась. Оказалось, что дело было не во мне: до Москвы докатилась волна румынского землетрясения. Назавтра я снова с утра побежал в лабораторию.
Прошел месяц. Мои опыты не дали результатов. Бубрецов подошел, когда я в очередной раз измерял свечение митохондрий, и шутливо спросил: «Ну, Кеша, как великие откгытия?». Я со вздохом признал, что нужно еще немного времени. «Еще месяц хватит?», – иронично спросил он. «Пожалуй, хватит. Надеюсь», – уже без прежнего апломба ответил я. Прошел еще месяц. Успеха не было. Я признался в этом шефу и попросил еще месяц. Он разрешил. И вновь мои надежды оказались напрасными. Большие начинания всегда кончаются либо успехом, либо крахом (кстати, малые начинания всегда кончаются одним и тем же – ничем). «Давай отложим откгытия на потом, а пока сделаем запланигованную габоту. Договогились? Только одно условие: никаких условий», – предложил Бубрецов. «Договорились», – безутешно согласился я.
Бубрецов был мелкий, щуплый, конопатый, очень подвижный и веселый. Над его картавостью коллеги потешались в открытую, но он не обижался, смеялся вместе с ними. Все они были физики и биофизики, энергичные и задорные. Занимались применением люминесценции в биологии. В то время возник сильный интерес к биомембранам. Одним из объектов были мембраны из мышц кролика. Эти мембраны – ретикулум – нам привозили с биофака МГУ, где кто-то из биохимиков наладил их выделение. Как выяснилось через несколько лет, этим биохимиком была моя будущая вторая жена. Расчет и случай правят миром.
Моя работа с ретикулумом началась с открытия, точнее – со злополучного открытия. Случилось это так. Как-то вечером подошел Бубрецов и протянул маленькую пробирочку с раствором: «Вот нам пгивезли из МГУ свежие мембганы гетикулума. Нужно посмотгеть их белковую люминесценцию». В тот же вечер я начал делать прикидочные опыты. Они оказались ошеломляющими. К полуночи, когда в лаборатории уже не было ни души, я нехотя завершил работу, убрал ретикулум в холодильник, выключил аппаратуру и счастливый потопал в общагу спать.
Рано утром снова был за прибором и работал до позднего вечера, почти не отрываясь. Коллеги каждый час пили кофе или ходили в буфет. Я за весь день оторвался от работы только на короткий скудный обед. Надо мной шутили: «Эй, Никишин! Хватит насиловать аппаратуру! Дай ей отдохнуть». Но зуд открытия не давал мне покоя. Несколько дней я азартно ставил опыты. Всё повторялось в лучшем виде. Единственное, что смущало, это то, почему до меня никто не видел такого: белок излучал ультрафиолетовый свет дискретно, узкими полосами. Это было похоже на известный эффект дискретных энергий у молекул в замороженных углеводородах. Тот эффект имел ясную физическую природу. Мой же эффект объяснить было невозможно.
Наконец я показал свои результаты Бубрецову. Он в замешательстве смотрел на узкие линии, записанные прибором на бумажной ленте, и бормотал: «Ничего не понимаю. Этого не может быть. Откуда такое?». Я стал его убеждать, что это – открытие. Бубрецов резонно заметил мне: «Викентий, если хочешь убедить, то не тужься убеждать, а потгудись объяснить». Разумных объяснений у меня не было.