Звонок раздался раньше, чем я ожидала. Распахнув дверь, я встала на пороге. Отец Глеб молчал, переминаясь с ноги на ногу. «Ну?» – спросила я. Как будто очнувшись, отец Глеб вошел. Отстраненная улыбка лежала на его губах, словно прогулка, окончившаяся раньше времени, наполнила его душу вековой мудростью.
«Встретились?» Он ворохнулся на стуле, сжал кулаки и кивнул. Шаг за шагом под моим непреклонным взглядом отец Глеб рассказывал, увязая в подробностях.
Митя опоздал. Пришлось дожидаться минут десять. Главный разговор случился в Александровском саду. «Про меня говорили?» – «Про тебя? Не-ет», – будто и не было нашего угрожающего разговора, отец Глеб улыбнулся светло. В нескольких словах обрисовав Митино состояние – растерян, нервничает, не вполне справляется с собой, – он привел две-три незначащих фразы, в которых я не расслышала Митиного смятенного голоса. Голос, переданный отцом Глебом, принадлежал кому-то неопределенному, словно пришедший, но опоздавший на встречу, был заведомо подменен. Подмененный голос жаловался на безысходное уныние, на то, что все нарушилось, сорвалось… «И что вы ?» – я прервала раздраженно. Мягкой рукой коснувшись бороды, отец Глеб заговорил, зажигаясь чужими словами. Он говорил о покаянии и обращении, узком и тесном пути, общем для всех конце – тяжком и страшном; о божественных изъятелях , отбирающих у тела душу, о страшных мытарях, ревизующих и описывающих наши грехи. С детства и до старости, прибирая в папки наши мысленные рукописания, они скалывают – в принятом порядке. Я слушала, содрогаясь. Та к , безжалостно и страшно, мог говорить только враг .
Отец Глеб говорил, не останавливаясь, и за каждым словом, сияющим мне навстречу, стояли глаза изъятелей , явившихся судить. Жестокие слова, не ведающие милости, слепили мои глаза.
Шипение, словно что-то влажное швырнули в огонь, раздалось за моей спиной, и сладковатый газовый запах проник в ноздри. Вскочив с места, я привернула кран.
Шапкой вскипевшая кастрюля залила конфорку. За разговором я забыла, что поставила суп. Пенная лужа, плеснувшая за край, расползалась по чистой плите. Машинально я взяла тарелку и налила до краев. Осенившись крестом, отец Глеб взялся за ложку.
Телефон, висящий у моего локтя, заверещал пронзительно. Я подняла трубку и выслушала: усталым голосом муж предупреждал, что остается ночевать в Академии, рано утром – неотложные дела. Еще не вполне понимая зачем, я отозвалась нейтрально, не повторяя его слов. Отец Глеб, занятый вечерней трапезой, смотрел в тарелку.
«Хорошо, – я сказала, заговаривая кровь, – и это – все?» Он пожал плечами. Опасливо, боясь пролить, отец Глеб наклонял тарелку от себя, черпая с моей стороны.
Дальнейшего я почти не слушала. Какое-то время он еще рассказывал, но, неожиданно зевнув, поднялся с извинениями. Отвернувшись к плите, чтобы не выдать себя сиянием глаз, я предложила посидеть еще: только что звонил, обещал скоро приехать. « Просил , чтобы вы дождались».
Обводя глазами кухню, отец Глеб медлил. Потоптавшись, как над порогом, он сел и сложил руки. Теперь, когда Митин отъезд становился почти что слаженным делом, отец Глеб заговорил о том, что надежда все-таки остается: с назначением нового митрополита Москва, похоже, медлит. Промедление он объяснял трудными консультациями, главным предметом которых, судя по всему, был владыка Николай. «Подумай, Никодим долго болел. Их врасплох не застало. Будь на примете бесспорный кандидат, они бы приняли решение немедленно. Чем длиннее пауза – тем вероятнее благоприятный исход». То оглаживая бороду, то пробегая пальцами по отворотам пиджака, он пускался в рассуждения о том, что назначение Николая, будь на то Божья воля, продолжит Никодимову твердую линию.
«Ну, хорошо, – я сказала как можно мягче, – а если не назначат?» – «Не-ет, – он нахмурился, – об этом не хочется и думать». – «Да, – я согласилась, – не хочется, – и кивнула. – Что ж, пора спать». Часы, двинув стрелками, остановились на двух . Круглый циферблат пучился невинными цифрами. Отец Глеб поднял глаза. Зрачки порхнули и замерли. «А как же… Ты же сказала… Что, не приедет?» Внимательно, словно обретя способность следить за чужими мыслями, я смотрела и понимала его дословно. «Но…» – отец Глеб опустил голову. Случись на его месте экстраверт, он совладал бы скорее.
«Конечно», – отец Глеб кивнул торопливо, отрекаясь от своих быстрых, начерно набросанных мыслей. Страничка, прибранная изъятелями, представляла собой мелко исписанный лист, местами вымаранный до слепоты. Зеленоватая рука, подхватившая рукописание, медлила в растерянности: судебный секретарь, подшивающий его дело, не мог решиться, в какую стопку – направо или налево – отправить этот листок. Помедлив, он отложил до утра.* * *
За стеной стукнуло – отец Глеб раскладывал диван. Я лежала и думала о том, что, в сравнении с его торжеством, любая мера станет незаслуженной милостью. Любая, кроме последней и высшей. «Мне нельзя, я – священник, для меня такая история – гибель». Безумный смех вскипал на моих губах. Напоследок – перед лицом нашей общей гибели – все становилось просто и ясно: выполнимо. Он – мой духовный отец – лежал в соседней комнате, и изъятели, вострящие перья, уже склонялись над его изголовьем. Готовые записать за нами обоими, они ждали неопровержимого доказательства. Ведя по стене безымянным пальцем, я готовилась предоставить.
Сладковатый газовый запах завивался над пламенем: тело, налитое тяжестью, занималось от тлеющих охапок. Связанные в пучки, они стояли кру́гом, подпирающим костер. Отсчитывая секунды, я дышала и боялась задохнуться. Злые языки касались голых ступней. Вздрагивая от боли, я поджимала под себя пальцы и приказывала себе подняться, но тело, отравленное парами газа, не желало меня слушать. Непреклонные лица, стоящие во взорванных ячейках, скашивали свои взоры – на меня.
То проваливаясь в короткий сон, то приходя в себя, я скользила по грани и видела двузначные числа. Среди них стояло и то, которое вывели Митины изъятели. В их дом он должен был отправиться наступающим утром.
Боль давила горло угарной тошнотой. На цыпочках, в одной нательной сорочке, я выбралась из комнаты и замерла под дверью. В гостиной было тихо. Взявшись за ручку, я потянула на себя.
Ежась, как от холода, отец Глеб сидел на диване. Судя по всему, он так и не ложился. Тревожный взгляд уперся в дверной угол, словно высматривал что-то, вспухающее на полу. Взгляд собрался и стал цепким. В беловатом свете двузначного наступающего утра он видел и узнавал. Губы, шевельнувшиеся мне навстречу, дрогнули и собрались складками. Содрогаясь от шума, терзавшего уши, я вслушивалась, силясь расслышать. «Ну?» – я спросила, повторяя угрозу. Услышавший ясно, он должен был плюнуть мне в лицо, встать и швырнуть наотмашь: «Гадина и дрянь!» Если бы он посмел, не раздумывая, я сделала бы шаг.
«Господи, Господи», – отползая в глубину, он бормотал потерянно. Глаза, увидевшие свою гибель, распахивались широко и покорно, и жалкая дрожь, от которой сводило пальцы, сотрясала его с головы до ног. То, что должно было случиться, случалось из века в век, из рода в род. Шаг, похожий на смерть, отделял меня от тех, кто изымает души. На самом краю, готовая примкнуть к изъятелям , я стояла, наслаждаясь его покорным ужасом, и темная волна скверной родовой памяти шумела в моей крови. Шум вырывался гибельным воем, и, отшатнувшись от себя, как от зверя, я кинулась назад.
Пепельная среда
Отец Глеб исчез, не дожидаясь утра. Сквозь сон я не расслышала дверного щелчка. Открыв глаза, я вспомнила – сегодня . На четвертушке, услужливо всплывшей пред глазами, явилось точное время. Рабочий день они начинали с Митиной неприкаянной души.
Холодная змейка наручных часов мигнула двузначной цифрой. Я проспала: их время уже шло. Сорвавшись с места, я заметалась по комнате, как пойманная крыса. То хватаясь за куртку, то шаря по карманам в поисках кошелька, я судорожно считала деньги, как будто собирала выкуп. Нескладные сборы съели минут тридцать.
Часы, стучавшие в вестибюле метро, показывали без пятнадцати одиннадцать. Мигающие секунды пульсировали мелко, как сердце. С того момента, как Митя вошел в родовое здание, минуло два часа. Косясь на мигающий экран, я прикидывала: вряд ли им понадобилось больше. Я говорила себе: Митя успел вернуться. Но если так – сердце стучало в такт секундам, – значит, их время – всего лишь производная моего неведения, потому что теперь, когда Митя успел выйти, их время продолжается для меня одной. Мысль об отпавшем времени, которое не соотносится с настоящим, превращала его в подобие глиняного сосуда, зарытого под дверной порог. Время моего неведения посвящалось Молоху, и ужас, терзающий сердце, корчился остовом первенца, принесенного в жертву.