А в пьяном виде на Матвеевской я оказался совсем неожиданно. Когда Зоя собиралась на материк, то накануне отлета, нарисовавшись после «шампанского с гарниром» в самый разгар проводин, я в шесть часов утра перед рывком на плавбазу в Спафарьево поехал Зою провожать, и, когда уже взвешивали багаж, вдруг подвернулся лишний билет (хотя билетов на отпускной июнь нет уже к середине апреля) и, все еще косого, Зоя посадила меня в самолет, и я пришел в себя, когда уже взлетели, а в Красноярске, помнишь, дал тебе телеграмму, и, вместо Охотского моря, вечером сидел у тебя на кухне. Сережа и Саша смотрели по телевизору футбол, а Зоя мылась в ванной. А когда из ванной вышла, то пили с вареньем чай. А потом пришел Старик, и Зоя пошла с детьми спать, а мы еще сидели и всю ночь до утра разговаривали. И Зоя потом сказала, что ты ей показался хитрожопый, и что я среди вас вроде как дурачок, а Валя как будто наш командир.
О, безлюдье, безвестье!
Вековые снега…
1
Сегодня у нас праздник, и в ожидании Старика мы сидим на Володиной кухне и с нетерпением поглядываем на часы. Скоро одиннадцать, но раньше двенадцати Валя никогда не приходит. Все ждут звонка, но, вместо того чтобы послышаться из передней, он, исполняя обязанности сигнальной ракеты, раздается на столе: к Валиному приходу уже приготовлен овощной салат, и, корректируя его компоненты, Валя вносит последние поправки. Верочка вешает трубку и достает из холодильника морковку. Соскабливает с нее кожуру и, сполоснув морковку под краном, вытаскивает из ящика терку.
Верочка – Володина жена. Она вроде нашей сестры милосердия, и когда на нее смотришь, то как-то поневоле хочется ей протянуть разодранную фалангу безымянного пальца или развороченную в схватке с неприятелем мякоть покалеченной ладони. И на свежую рану Верочка сразу же посыплет только одной ей известное снадобье и вдобавок еще осторожно и совсем не больно ее перевяжет.
Когда меня Володя с Валей познакомил, то, прежде чем приглашать на смотрины, дал Вале почитать мою писанину. И там, в этой моей первой пробе пера, была изображена первомайская демонстрация, где возле памятника Юрию Долгорукому, оставив вооруженную транспарантами с изображением членов ЦК скандирующую толпу, я пошел против движения. И еще на фасаде Моссовета в сапогах и в шинели там был запечатлен подвешенный на канатах товарищ Джугашвили. Потом, правда, оказалось, что этот образ я спер у Ремарка, у которого вместо «отца и учителя» изображен подвешенный на канатах Гитлер. И, судя по моим каракулям, Валя ожидал увидеть с «горящим взором» низкорослого очкарика, но вместо этого обнаружил похожего на простодушного барана упитанного недотепу. Но, несмотря на такое впечатление, Валя сказал, что дело у меня, скорее всего, пойдет.
А если судить по Володиным рассказам о Вале, то я ожидал увидеть испещренного шрамами сказочного исполина, но вместо былинного богатыря обнаружил с кошелкой в руке «Мальчика с одуванчиками» в завязанной на подбородке потертой ушанке; как если смотреть по выходе из метро на Доску почета и среди испуганных ударников труда вдруг обнаружить Маленького Принца.
Когда Валя улыбается, то он похож на «Мистера Питкина в тылу врага», а когда становится серьезный, то на портрет Салтыкова-Щедрина из учебника по литературе. Такой портрет висел у нас в школе напротив учительской по соседству с портретом товарища Жданова.
…Но вот, наконец, звонок из коридора, и Верочка идет открывать. Валя проходит на кухню и со словами «Тося, привет!» (с Володей он уже здоровался по телефону днем) ищет подсолнечное масло. Верочка открывает шкаф и ставит на стол бутыль с изображением подсолнуха. Валя отвинчивает пробку и пробует теперь салат на вкус; оставшись доволен, возвращается в переднюю раздеваться и, вернувшись к нам обратно, вытаскивает замаскированную в кошелке со свеклой поэму Володи Корнилова «За полночь».
В тот вечер мы собирались пойти во Дворец съездов на «Кармен», а утром, когда стояли в Мавзолей, то один пьяный, не успел еще из Мавзолея выйти, вдруг полез в него опять без очереди, и милиция прямо не знала, что же ей с этим пьяным делать. А с «Кармен» так ничего и не получилось: уже по традиции Зоя подбила мне глаз, и в результате пришлось остаться дома, а билеты пропали.
Сначала вместе с Сережей (Саша уехал в Лужники) сыграли в лото, а после второй бутылки я как-то затосковал и, вытащив из тахты папку с бумагами, забыв, где нахожусь, зачем-то вдруг стал читать, покамест не выронил листы на пол и, уткнувшись себе в ладони, не заплакал (такое со мной иногда бывает, в особенности в последнее время), и Зоя меня еще успокаивала и даже погладила по щеке.
А через несколько дней после парада на Красной площади мы поехали к «нашим» на Чкаловскую, и я Зою со всеми познакомил: и с бабушкой, и с тетками, и с двоюродными братьями, и все, кроме бабушки, были со своими очередными женами и мужьями; разделившись на «туполевцев» и «мясищевцев» (а мама даже крутила шашни с самим «Яком»), работники Особого отдела расселись перед своими ножами и вилками и после первого тоста в честь дедушки, как и на даче у Климента Ефремовича, по традиции прокричали «ура!», а потом все дружно зачавкали, и Зоя, стесняясь своих рабочих рук, старалась их держать под столом и, чтобы не ударить в грязь лицом, почти ничего не пила и не ела, а я, наоборот, был в ударе и, размахивая руками, наворачивал и пил за двоих, и после осетрины ударил по струнам и для затравки спел им, конечно, Галича, сначала «про товарищ Парамонову», ну, и, понятно, «про психов», хорошо еще, бабушка плохо слышит; а во время салата сцепился по поводу Высоцкого с одним лауреатом, утверждающим, что Высоцкий – самый обыкновенный блатарь, и мои двоюродные братья (один тоже из министерства, а другой – из конструкторского бюро) презрительно поморщились и, не дослушав спора, демонстративно пошли курить; и папа, когда я подвел к нему Зою, даже не подал Зое руки, а мама, узнав, что у меня подбит глаз, в знак протеста (какое же все-таки варварство!) вообще не приехала, хотя и собиралась появиться к чаю на бабушкин «хворост» – любимое блюдо еще самого дедушки, и кто-то из родственников маме не поленился и позвонил, наверно, все-таки приятно: «бедный, бедный Толюн…»; а когда ходили расписываться, то Зоя купила мне в ГУМе темные очки, и в очереди в ЗАГСе все на нас смотрели с нескрываемым любопытством, и не хватало разве что таблички на решетке вольера в зоопарке. И если все, кроме папы и мамы, остались Зоей довольны, а одна из моих теток даже предложила за Зою тост, назвав ее «настоящей русской бабой», то Зоя теперь называет все наше «долбаное» семейство «сраным интеллиго».
…И я с Федором Васильевичем согласился, конечно же, я этого не отрицаю, но я ведь ему уже объяснил, что все это (и сочинение, и Хасын) теперь, можно сказать, пройденный этап. А сейчас для меня самое главное – это учебники.
Но я не теряю надежды, что придет еще и на мою улицу праздник, когда можно будет и мне попробовать свое перо. Наверно, вы знаете, что мой дедушка – старый большевик Иван Константинович Михайлов. И я решил пойти по его стопам. А его «Четверть века подпольщика» теперь для меня пример для подражания.
И оказалось, что Федор Васильевич совсем этого не знал. И, навострив карандаш, он старательно вывел: ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА ПОДПОЛЬЩИКА. И это меня удивило.
Дедушкину книжку они должны были перехватить еще два года назад на Чукотке с маминым кратким напутствием; я ей тогда все объяснил и в самом конце велел передать привет от бывшего садовника Климента Ефремовича Ворошилова. И даже составил ей фразу, что, по его мнению, будь сейчас Климент Ефремович жив, то он бы мое поведение одобрил. Но мама, как всегда, переусердствовала и вместо деловой и обстоятельной записки разразилась материнским назиданием (слишком вошла в роль) и в результате опять взялась за свое и, вспомнив прошлое, засомневалась в моей умственной вменяемости, и я еще боялся, как бы они этими сомнениями не воспользовались; да и время тогда для этого было самое подходящее: как раз после фельетона.
И вдруг я увидел свое «открытое письмо», то самое, которое я им тогда как будто бы собирался послать. И один экземпляр переправил в Москву, и Толя когда прочитал, то написал мне в ответ «закрытое» и передал сюда, в Магадан, через дочку Лаврентьевны Катю, она летает стюардессой, и ты еще ездил ее в Домодедово встречать, а после, уже с Толиным ответом, и провожать, и Катя потом очень жалела, что не отнесла это письмо куда следует.
Второй экземпляр я вручил этой падле Уласовскому, еще, наверно, со времен товарища Сталина он тут считается главным специалистом по жареному. Так что я должен гордиться, что попал к нему на шашлык. А потом зачем-то поперся на студию телевидения и еще один экземпляр хотел отдать главному редактору, тому, что собирался про Толины гравюры организовать передачу и сопроводить ее моими песнями и даже обещал найти исполнителя, артиста из театра оперетты, но покамест телился, как раз подоспело «столетие», и передача, понятно, застопорилась; прихожу, а его уже, оказывается, сняли за потерю бдительности: где только ступала моя нога, по всему городу, включая и обком КППС, прокатились повальные чистки; и теперь вместо моего благожелателя уже другой и смотрит на меня принимающим рыбий жир шакалом (ничего, говорю, не знаю, обязаны, улыбаюсь, зарегистрировать, – и делать нечего – пришлось секретарше расписаться); вот этот, наверно, им сюда и передал, а может, и все вместе (как пошутил когда-то Старик: ГБ все возрасты покорны!)