– Человек для того и создан Богом, – сказал отец Евмений, – чтобы милостью к падшим отменить закон ради преображения мира.
– Отмена естественного отбора уничтожит прогресс и вместе с ним человечность вашу и милосердие, – возразил Турчин. – Ибо нет ничего более безжалостного, чем тупость и беспомощность, вставшие у кормила мироздания.
– Но к чему бедную девочку куда-то гнать… Или чего вы хотите с ней сделать? – пробормотал Дубровин. – Неужто нельзя как-то полегче судить, человечней?..
– Благие намерения ваши, Владимир Семенович, до добра не доведут, – отвечал Турчин. – А батюшку уже довели. Теперь смотрите сами. Пока она болела, и Соломин с ней нянчился, и мы все возились, без участия никак не оставляли, все было прекрасно. Они были смирные и приятные люди с общей бедой на двоих. Тяжесть ее окружающие разделяли с ними по мере сил. Но не прошло и года после выздоровления, как снова ее потянуло в болото. Она умудрилась завести себе любовников среди дачников и, говоря, что едет в Москву, останавливает автобус в Алабино и оттуда возвращается в Весьегожск.
– Прекратите, Яков Борисович, как смеете сплетни разносить! – рявкнул Дубровин.
– Это вы, Владимир Семенович, откройте глаза на правду. Опыт учит: дыма без огня не бывает. Весь город судачит. И не притворяйтесь, что не слышали. Это для батюшки нашего новость, но вам-то Капелкин точно уж доставил.
– И я слышал… – шепотом проговорил отец Евмений и покраснел.
– Не удивительно, – продолжал Турчин. – Про это уже не только на исповеди говорят. Любовников ее никто не считал, но отравленная ночью собака и проколотые шины уже были в нашем репертуаре. Вчера только и разговоров было о стрельбе по окнам. Стреляли по даче некоего таможенного офицера Калинина. Целились в канареек, сидевших в клетке у него на балконе. Таможенник этот пять лет назад осветил своим благочестием наши края. Он который год здесь, на окраине, ни с кем не знается, живет за глухим забором, приезжает с немецкой овчаркой, которая прохожим спуску не дает, и выносит на балкон клетку с канарейками; их и постреляли картечью.
– Как же она с ним познакомилась, милый мой? – возмутился Дубровин.
– Ну, уж в этом деле сказ короткий. Впрочем, ни за одну из версий не поручусь… Хотя почему бы ей было однажды не проголосовать, когда шла пешком от Алабино, а ее догнала таможня на джипе? Так что, пока жареный петух нас тут всех не заклевал насмерть, следовало бы предпринять что-то. А что до жалости к Соломину, то я бы не стал ее раздувать до вселенских масштабов. Он же потом еще и благодарить будет. А не станет, так и с глаз долой, невелика потеря. Признаться, я никогда не питал к нему симпатий. Он меня сразу как-то насторожил своим въедливым желанием сдружиться, сыскать компанию единственно для душеспасительных бесед и невротических излияний. Таких людей невозможно лечить, мы, врачи, это прекрасно знаем. Там, где на водителя или крестьянина – на все про все, с диагностикой и предписаниями – уходит двадцать минут, на такого рефлектирующего типа тратится полдня. И это только начало, потому что после он начинает тебе звонить и справляться о назначении. Говорит вдруг, что вот, мол, он с другим доктором в Москве посоветовался и тот, видите ли, заронил у него сомнения в диагнозе… Но даже когда ты отправляешь его по матушке лечиться к этому лучшему эскулапу, он снова звонит тебе и просит прощения, и ты вновь обречен лечить его неисчерпаемые невротические страхи и фантазии. А когда он припирает тебя к стенке и ты готов уже разбить об него стул, он поднимает руки и опять просит прощения. И куда деваться, ты, конечно, скоро снова лишен бдительности ради милосердия. Соломин с самого начала поразил меня тем, что мог рассказать первому встречному обо всем сразу. И об убогой своей жизни в городе, и о том, как он жаждет покоя и счастья, и о своей крале, которую называет женой, а я уверен, что она и не знает, что он ее так величает. Юные анархисты прозвали его «Извините Ради Бога» – так он всегда говорил, когда являлся каждый вечер «на огонек»; а у нас одна только мысль была после десяти кубометров раствора, замешанных и отлитых в опалубку, – поужинать и в спальник. И вот ты уже падаешь лицом в костерок, а он все бу-бу-бу, и конца и края нет его рассказам про то, как он спекулировал, и про то, как пытался открыть филиал в Германии, но кончилось тем, что от страха перед полетом напился до положения риз, потерял документы между двумя аэропортами и его депортировали. И про то, как успешен был в привлечении клиентов: будто бы два министра Казахстана и один наш губернатор инкогнито, оказывается, давали деньги для его биржевых спекуляций. И о своем партнере-игроке повествовал: кажется, Сыщенко его… да, такая специальная, свистящая фамилия для проходимца. И я поддался, уверился в том, что он достоин жалости. Так всегда бывает, когда нам на пути попадаются личности, словно бы торгующие нашей жалостью; ведь нищие для того и существуют, чтобы продавать нам наше милосердие. Вот с такой пользой представился мне Извините Ради Бога, и я смирился с его существованием, но сейчас вынужден признать свою ошибку и потребовать вырвать его с корнем из нашего еще пока созидательного бытия.
– Яков Борисыч, остерегитесь искать… солому в глазу ближнего, – сказал Дубровин. – Так, кажется, отец Евмений, в Писании сказано?
– «Сучок в глазу брата твоего», от Матфея, седьмая глава, – поправил священник.
– Я свое бревно регулярно на растопку пускаю, вы обо мне не беспокойтесь, Владимир Семеныч, – сказал Турчин, – вы о себе позаботьтесь… Раз уж мы здесь затем оказались, чтобы построить то малое лучшее, что есть в широкой округе, мы не имеем права снимать с себя ответственность за происходящее вокруг. В ситуации полномерного самоуправления каждая личность в своем сознательном устремлении к благородному и умному сотрудничеству с другими индивидами обязана взять на себя смелость судьи и экзекутора. Соломин заслуживал снисхождения лишь до того момента, покуда существование его не угрожало здравому смыслу. Теперь же каждый из нас обязан принять участие в определении мер, которые бы обеспечили чистоту общественных ценностей.
– Да вы начетчик какой-то, – воскликнул Дубровин. – Вы замечательный доктор, специалист, которого я уважаю, но помилуйте! Сейчас я себя ощутил как на партсобрании – хоть никогда ни в партии, ни на собраниях не был, но, вас слушая, я там вдруг очутился: ба, да где я? Если следовать вашим рассуждениям, нужно не останавливаться после изгнания Соломина, необходимо сразу же за этим потребовать искоренения всех пьяниц, бомжей и особ, неизвестно на какие деньги отстроивших свои богатые дачи. Что с ними-то делать будете? В Москву обратно гнать?
– Не кипятитесь, Владимир Семеныч, лучше послушайте. Я здесь не за комиссара. Мне лично Соломин ничего особенно дурного не сделал, но в то же время во все времена гражданские республики имели практику остракизма – в том или ином виде. И я не понимаю, почему нам в нашей, смею надеяться, республике нельзя внедрить правоприменение.
– Да кто ж позволил вам судить?! – вышел из-за стола Дубровин. – Чудак-человек, что ж вы набросились на бедного Соломина?
– А почему нет? Он не святоша и за одно только, что кажется мямлей, не заслуживает исключительного всепрощения. Что славного он сотворил в своей жизни? Вместо того чтобы получить высшее образование, он с юных лет становится торгашом. Потом вникает в скупку акций у физлиц – скупил, продал на бирже, скупил еще дешевле и продал еще дороже. В личных связях неразборчив, семьи не создал, смысла никакого не произвел. Знает только, что малюет и ездит по Европе, наслаждаясь своим собственным образом барина и романтического художника. Теперь же, видите ли, влюбился и грозит свою любовь раздуть до огромного пожара, который рано или поздно охватит не только дачные окрестности, но и нас самих.
– Да откуда вам знать? – буркнул Дубровин, снова садясь с еще одной бутылкой пива, которую достал из холодильника. – Довольно судачить о пустом. На правах старшего я прекращаю разговор.
Турчин тщательно соскреб со сковородки остатки картошки – себе и священнику поровну. Дубровин пошире открыл окно, посмотрел вверх и вздохнул:
– Ишь, упустил – осы под карнизом гнездо налепили. Надо будет как-то их побороть. Швабру взять, что ли? Как бы не искусали. Яков Борисыч, одолжите ваш пчелиный шлем с забралом?
– Берите, – торжественно сказал Турчин.
Помолчали. Было слышно, как гаркает Капелкин и визжат и носятся в парке с водяными пистолетами дети.
– Любовь нельзя победить, ей нельзя сопротивляться, она все равно окажется сильнее человека, – тихо произнес отец Евмений. – Но не каждого человека она посещает.
– Извините ради Бога, о какой любви может идти речь в случае Соломина? Разве можно это постыдное чувство, унижающее и субъект его, и объект, отнести к этой высокой категории? Не смешите кур, святой отец.