– Крысота спасет мир, – со смехом отвечал другой.
Над «Рэдиссон-Славянской», выталкивая из штанов задорные кудряшки дыма, пролетал модный юморист, репетируя смешной этюд о русском мужичке-дурачке. Следом, издавая выхлопные трески, поспевал пухленький одессит с лысоватой головенкой и лягушачьими лапками, рассказывая самому себе уморительный анекдотец. Топливом, с помощью которого они перемещались по воздуху, служил их собственный юмор. Его неполное сгорание слегка ухудшало экологическую ситуацию в городе, окисляло церковные купола и кресты, зато увеличивало число умиравших от смеха. Юмористы летели клином, как журавли, или вереницей, подобно казаркам и уткам.
Модельер был доволен блестящей операцией по умиротворению неистовых вдов. Радовался великолепной игре Счастливчика. Торжествовал победу над вероломными Мэром и Плинтусом.
Ангел с голубыми крыльями, прижимая к груди бездыханного Плужникова, пролетел над седым океаном, где клубилась темная буря. Над рыжей тундрой, где уже замерзали озера. Над золотыми туманными лесами, которые стояли словно сияющие торжественные иконостасы. Влетел в дымное облако, застывшее над Москвой, сквозь которое мерцали неясные вспышки, мутно белели дома. Сложил за спиной острые крылья и кинулся вниз, стараясь не задеть пышные кресты собора, перекрестья проводов, чугунную резную ограду. Вращая крыльями, как пропеллерами, остановился в воздухе, поднимая вихри палой листвы. Не касаясь земли, поставил Плужникова на краю тротуара, на углу Остоженки и Пречистенки, где тесно слиплись, вязко текли машины сквозь узкие горловины, валила темная толпа, скапливаясь у красных светофоров, огромная белогрудая женщина на рекламе освежала бритые подмышки флаконом с дезодорантом, и над ней возвышался тяжелый, пластмассово-белый собор, накрытый золотыми ребристыми тюбетейками. Ангел оставил моряка у перехода, где наезженный, черно-липкий асфальт был заштрихован грязно-белой краской с раздавленным в плоскость пакетом из-под дешевого вина. Убедился, что моряк стоит на негнущихся ногах и не падает под колеса. Ринулся ввысь, задержавшись на мгновение среди кустистых крестов собора. Канул в тумане, слегка удивив подвыпившего бомжа, который то одним, то другим глазом пытался получше рассмотреть диковинную голубую птицу, мелькнувшую в темных ветвях.
И Плужников остался, недвижный, негнущийся, в изорванной робе подводника, в грязных сандалиях, с обгорелым лицом, на котором кровавая короста ожогов смешалась с загустевшей эмульсией. Был глух, слеп и нем. Опаленные глаза были залиты ядовитым рассолом, уши закупорены каменной пробкой пепла, губы спеклись, словно по ним прошлись автогеном.
В нем остановился и застыл страшный удар, превратив живое тело в чугунную отливку. Без чувств, без мыслей, без памяти, он стоял на краю тротуара, словно изваяние, и лишь несколько живых алых клеток слабо пульсировали в глубине мертвого памятника.
Люди скапливались у перехода, когда им в глаза светила красная сердитая ягода светофора. Окружали Плужникова, теснили его. Большинство не обращали внимания. Иные с изумлением оглядывали его измызганное одеяние. Какая-то нервная дамочка брезгливо шарахнулась, зажимая нос: «Живодер, что ли, или из канализации вылез?» Какой-то сердитый мужик толкнул его: «Разуй глаза! Что уперся как столб!» Какой-то едкий господин в красивом плаще отступил на шаг: «Нажрутся, наваляются в луже, а потом в народ лезут!» Толпа скапливалась, давила, раздраженно поглядывала на бесконечные лимузины. Как только в глазнице светофора загоралась зеленая сочная ягода, все разом сбегали на черно-белую зебру перехода, толкая друг друга. А Плужников оставался стоять, словно ноги его привинтили к тротуару болтами.
Так он застыл, не понимая, где он, тупо чувствуя чугунное ядро безглазой своей головы, живя щепоткой теплых влажных клеток, чудом сохранившихся в окаменелом сердце. Над ним прошел мелкий осенний дождик. Ветер сорвал с дерева желтые листья, осыпал его, и один лист прицепился к спутанным волосам. Из проезжавшего джипа выкинули окурок, он упал на его драную сандалию и слабо дымился. Но Плужников не замечал ничего. Жизнь не проникала в него, а слабо тлела внутри, как уголек в темном обгорелом полене, готовый погаснуть.
Подле него, остановленная красным сигналом, задержалась молодая женщина, неприметно одетая, в берете на светлых кудряшках, в поношенной кофте и длинной суконной юбке на худеньком теле, с кожаной почтовой сумкой через плечо, в которой лежали стопки писем, кипы телеграмм, несколько бандеролей. Женщина работала письмоношей, захватила на почте очередную порцию посланий и торопилась по окрестным дворам и улочкам, забегая в полутемные подъезды, засовывая корреспонденцию в железные ящики. Она ждала, когда на противоположной стороне погаснет красное, зловещее око и раскроется зеленое, радостное. Люди скапливались, теснили ее, и она оказалась бок о бок с высоким, грязно одетым человеком, от которого пахло так, как пахнет из раскрытых зловонных люков, где гуляет железный сквозняк. Она машинально отступила, нетерпеливо ожидая, когда прервется сверкающий вал машин и можно будет шагнуть на «зебру», убежать вперед от неопрятного тупого бродяги. Люди дружно пошли, и она собиралась шагнуть. Но вдруг заметила желтый лист, прицепившийся к взлохмаченным, опаленным волосам человека, и его лицо, в котором, среди синяков и царапин, застыло нечто ужасное, не присутствующее здесь, среди толчеи и блеска, звенящих и рокочущих звуков, а занесенное сюда из другого, жуткого мира, быть может из преисподней.
И это соседство с чем-то непонятным и ужасным удержало ее. Толпа ушла, а они двое остались, овеваемые бензиновым ветром хлынувших автомобилей.
Женщина – ее звали Аня Серафимова – смотрела на человека, который, казалось, попал под ужасную, огненную, зубчатую, с крючьями и остриями машину, был ею перемят, перемолот, пронесен сквозь чудовищные, необитаемые пространства и выброшен на углу Остоженки как послание московским жителям. Но те не замечали послания. Торопились и суетились, ссорились и веселились, считали и тратили деньги, развлекались и брюзжали, не желая угадать того, что принес для них из необитаемых страшных далей ошпаренный и обожженный человек.
Люди скапливались у светофора, бежали на зеленый свет. Несли сумки, портфели, свертки. Смотрели под ноги, где черно-белыми клавишами был обозначен переход. Аня и Плужников оставались стоять, и она не могла избавиться от непомерной тяжести, горя и сострадания, которые внушал ей человек, несущий в обгорелых волосах желтый лист липы, обутый в странные дырчатые сандалии, облаченный в промасленную, прожженную робу, где на груди прилепилась нашивка с непонятными буквами и цифрами.
– Вам помочь?… – спросила она, думая, что он слепой, заглядывая в широко раскрытые голубые глаза под обгорелыми бровями, неподвижно и пусто отражавшие блески и отсветы города. – Если хотите, я вам помогу перейти… – повторила она громко, поднимаясь на цыпочках, чтобы ее слова донеслись до ушей, запечатанных темной сукровицей. – Вы здесь живете? Вам нужно в какие дома?…
Она не дождалась ответа, ибо губы в волдырях и болячках не могли разомкнуться, как слипшиеся от ржавчины куски железа, пролежавшие долго в земле.
Человек молчал, и она, преодолев робость, коснулась его локтя, почувствовав сквозь ткань робы окаменелую безжизненную плоть. Пугаясь этой мертвенной, холодной твердости, потянула за руку, стараясь качнуть застывшее туловище. И когда загорелся зеленый огонь и покатилась, обгоняя их, суетная толпа, Аня с силой потянула человека. Тот тяжело качнулся, отрывая от асфальта намагниченные, прилипавшие подошвы. Неловко выгибая бедра, словно учась ходить, сделал слепой шаг. Ступил на проезжую часть, где, раздавленный, валялся пакет от молдавского вина. Она удерживала слабым тонким плечом его тяжесть. Чувствовала его шаткую неустойчивость. Боялась, что он не удержится и рухнет на асфальт, как закованный в доспехи рыцарь, с металлическим грохотом, и от него отлетят железные ноги, нагрудные латы, кованый шлем, и в них обнаружится зияющая пустота.
– Идемте, – тянула она его по черно-белому переходу, страшась, что зеленый свет начнет мигать и погаснет и на них ринется нетерпеливая, оскаленная свора автомобилей.
Черно-белая «зебра» двигалась под ногами, и Ане казалось, что она переносит его на себе, как санитарка, через жестокое пространство, вынося из-под огня, спасая от невидимых убивающих сил. Эта «зебра» была как брод, по которому они переходили опасную реку, с одного берега на другой, из одной половины жизни в другую. На пятом или седьмом шаге, страшно утомившись, она испытала головокружение. Пережила моментальный обморок. И вдруг грязно-белые нашлепки на измызганном черном асфальте налились драгоценными цветами спектра – алым, золотым, изумрудно-зеленым, нежно-голубым, фиолетовым, – и они шли, погружая ноги в прозрачную радугу, переброшенную от тротуара к тротуару. И все смотрели, как они переходят. Остановившийся на обеих сторонах улицы народ. Глядящие сквозь стекла машин водители. Подвыпивший бомж у чугунной ограды собора. Сам огромный, мучнисто-белый собор, увенчанный золотыми зарослями крестов. Розовая обнаженная красавица на рекламе, с голой нежной подмышкой.