Вдали от аула Карагез зафыркал и заупрямился, но, повинуясь воле хозяина, с которым готов был идти на верную смерть, пошел дальше. А потом из кустов выскочил напуганный волк, затравивший зайца, и Карагез попятился, встал на дыбы, а Казбич упал лицом на камни. Конь тоже был изрядно напуган, но хозяина не бросил, а простоял над ним почти до обеда. К этому времени по горной дороге заскрипела повозка и, подъехав, остановилась. Из нее вышла седая цыганка и, перевернув лежащего, несказанно удивилась:
– Казбич!
Тот поднял расцарапанные камнями веки и спросил:
– Кто ты, цыганка? Откуда знаешь меня?
– Разве можно узнать в старухе ту, которую никогда не замечал молодой, – грустно пошутила она и добавила, – кто же не знает в наших краях Казбича?
– В наших? – пуще прежнего удивился он, разглядывая ее цветастые одежды.
– В наших! – улыбнулась женщина. – Хасас я, дочь кузнеца Хато. Казбич некоторое время силился что-то припомнить, а потом спросил:
– Не та ли ты Хасас, о которой до сих пор поют в наших аулах, что без оглядки ушла за цыганом в ночь?
– Та, та! – снова улыбнулась она и, напоив водой, вытерла ему лицо, подложила под голову скатанную бурку.
– Где же ты была до сих пор?
– Легче спросить, где я не была, – ответила она. – Кочевала по России.
– И какая же она – Россия? – поинтересовался Казбич.
– Необъятная и могучая, – ответила Хасас. – Только в одном ее городе могут жить столько человек, сколько нет в нашей Шапсугии, а городов много. Наслышана была я там и о твоих подвигах.
Он удивленно поднял брови.
– И что же ты слышала?
– А то, что с тобой, как с достойным противником, сам царь русский считается, даже портрет твой в своем дворце иметь пожелал, а ты отказал.
– Было такое, – ответил он, – присылал ходатаев.
– Почему же ты отказался от этой почести?
– Я воин, Хасас, а не злодей, – ответил он, – подумал, что моим портретом детей русских будут пугать. А этого я не хотел бы.
Некоторое время они молчали, потом Казбич спросил:
– Куда же теперь путь держишь?
– В родной наш аул, – ответила она. – Орлы, Казбич, умирают на взлете, а человек предпочитает на родине.
– И то верно, – поддержал он.
– Мы вблизи кочевали, под Азовом, и я сказала о решении ехать домой детям и внукам и что не хочу, как принято у цыган, быть похороненной где-то в поле. Они поплакали, но согласились и проводили табором до самой Тамани.
Потом каждый из них задумался о своем: Казбич, глядя вниз, на реку, а Хасас, подперев голову ладонью. «Странно устроена жизнь, – рассуждала она, – не дает спокойно умереть, вынуждая ворошить прошлое, будто спрятала под пожухлой листвой для тебя самую большую свою тайну. И зачем мне было суждено родиться с ним в одном ауле, а теперь встретить на склоне лет беспомощным, брошенным судьбой к моим ногам? Нет ответа. А правду знает только бог».
Она поправила под его головой бурку и поймала себя на мысли, что позаботилась с той же девичьей, чистой любовью. Но это был только миг, согретый чувствами из прошлого, безвозвратного и вызывающего горькое сожаление. Хасас любила Казбича еще совсем девочкой, а он никогда не замечал ее, любила взрослой девушкой, а он уходил в дальние походы и долго не возвращался, поселяя в ее сердце страх и непроходящую тревогу. К редким аульским свадьбам, на которых Казбич мог бы быть, Хасас готовилась загодя – шила новые наряды, училась танцевать перед зеркалом, представляя в мечтах, как все будет, когда он, сверкнув очами, отметит ее среди подруг и пригласит в круг. Он бывал на этих свадьбах, но опять не замечал ее, хотя она и не была дурнушкой. Однажды, когда Казбич вновь отдал предпочтенье другой, Хасас упала в обморок, но никто даже не догадался, почему это с ней случилось. Так крепко и глубоко прятала она эту тайну, проклиная в исступлении того, кто первым решил, что адыгская девушка за семью печатями должна скрывать свою любовь. Мать отвела ее после того обморока к знахарке, та сказала: «Это девичье, вот выйдешь замуж и пройдет». – «За кого замуж, – печально подумала она, – если он один держит годы в плену мое сердце, и горит, и горит в нем огонь…» А потом Казбич привел из натухаев[5] синеокую Шанд, и белый свет померк в глазах Хасас. Не бывает в жизни глубже отчаянья, чем от краха первой и кажущейся последней любви. И она ушла за первым мужчиной – цыганом, который предложил руку и сердце, и чей табор в ночь женитьбы Казбича стоял за аулом…
Потом Хасас вернулась в настоящее, поймала на себе пристальный взгляд карих глаз Казбича и показалось, будто бы он догадался, о чем она вспоминала. «Раньше бы так. Все бы сложилось по-иному», – посетовала она про себя и отмахнулась в сердцах от нахлынувшей тоски.
А Казбич, словно опешив, вновь отвернулся к низине, неожиданно увидев экспедиционный отряд сабель в пятьсот, вздрогнул и крикнул:
– Если мы, Хасас, промедлим, нам некуда будет возвращаться! Они идут жечь наши аулы. Надо сообщить об этом!
Теперь увидела отряд и она. Казбич вскочил, но тяжелы и скованы были его движения, как в том сне. И тогда Хасас с готовностью скользнула ему под руку. Он же, усмехнувшись над своей немощностью, как бы оправдываясь, сказал:
– Женщина учит нас делать первые шаги и, наверное, нет зазорного в том, если поможет мне сделать, возможно, последние.
– Твоя дорога сходится с их, – с тревогой сказала она. – Тебя легко могут подстрелить.
– Трус умирает каждый день, – пошутил Казбич, – а смелый только раз. И это, думается, нетрудно.
Она помогла ему сесть в седло, но перед тем, как пустить коня вскачь, он оглянулся и сказал:
– Прости, женщина! Не знаю за что, но прости…
Хасас кивнула. Карагез помчался наперерез врагу. «Сохрани тебя аллах, заговоренного каждым днем моей любви от пуль, – молила Всевышнего она, наблюдая, как солдаты стреляют в Казбича, а Карагез его летит и летит, как птица. «Только не упади, только не упади! – шептала Хасас, заклиная то ли коня, то ли седока, пока они не пересекли дорогу и не скрылись за опушкой.
Пальбу услышали в ближайшем ауле и всполошились, а когда Карагез донес туда почти бездыханное тело предводителя и подтвердил их опасения, разослали вестников беды по другим аулам. Шапсугия успела вооружиться и сесть на коней, тем и спаслась. А Казбич в те минуты оказался на миг между жизнью и смертью и увидел себя безмолвно восседающим с отцом, сыном и дедом в золотой колеснице, которая мчалась по небосводу, откатывая и отстукивая время, оставляя в прошлом историю о его втором дыхании и последнем подвиге, увозя в будущее историю о великом воине и славном сыне адыгов – шапсугов Казбиче Тугузуко Шеретлуко.
Тянулся жаркий день лета 1930 года. Уполномоченный ОГПУ Исмаил Дауров, облокотившись на плетень в тени фундука, следил за красноармейцами, раскулачивавшими односельчанина Ичрама Дзыбова. В мареве дня извивались горшки на плетне: то обретая уродливые формы, то принимая обычный вид, они словно строили рожицы, злорадствуя над людьми. Проходило раскулачивание под кудахтанье встревоженных кур, блеяние овец и коз, проклятья матери кулака – старухи Ханифы. Она, ошалевшая от горя, металась по двору, бросалась на красноармейцев, колотя их сухонькими кулачками.
За изгородью, на зеленой лужайке, стояли две телеги. В одну, в которой были запряжены два гнедых жеребца, усадили домочадцев Дзыбова. Глава семьи, славившийся в округе ростом и могучим телосложением, сникший в одночасье и осунувшийся, грустно смотрел с телеги на мать. «Голытьба проклятая, – не унималась Ханифа, – чтоб добро мое стало вам поперек горла, чтобы отхаркивали его с кровью и всем содержимым ваших поганых утроб!..»
Розовощекий рыжий красноармеец подхватил старуху и поволок на телегу, а она, отбиваясь, завизжала, как собачонка, которую пнули ногой. Дауров стыдливо отвернулся, невольно надвинул на глаза козырек форменной фуражки. Отвращение к тому, чем руководил, овладело им.
Со двора выгнали коров, овец и коз, птицу погрузили в мешки и забросили во вторую телегу. Только после этого рыжий красноармеец направился к Даурову.
– Товарищ уполномоченный, прикажете отправлять?
– Поезжай, Бадурин, – ответил он, – семью сдай на железнодорожной станции, живность – в местный колхоз.
Телеги заскрипели по пыльной и кривой улочке. Проводив их до ближайшего поворота, Исмаил пошел в противоположную сторону – в окружной отдел ГПУ, разместившийся в желтом кирпичном особняке.
– А-а, Исмаил, входи, – оторвав голову от стола и потерев ладонью глаза, приподнялся начальник отдела Заур Хаджемук, – я вот вздремнул слегка, ночь, понимаешь, не спал, Хаджитечико ловил.
– Ну и как?
– Взяли, – потянулся Хаджемук, – в изоляторе сидит.
– А зачем взяли?
– Как это? – повел плечами Заур.
– Насколько мне известно, Хаджитечико никому зла не сделал. Просто он нелюдимый по натуре, жил сам по себе в лесу. За это ведь не судят?