– Цыц! Ты мне, Игнатий, подследственных бесчестить не смей. Всех их люблю, до шпыня последнего! В их же мучениях их и люблю. Уразумел?
– Как не уразуметь…
– А уразумел, так излагай по форме: мол, рогатку у епископа Мацеевича на шее помню. И знай: злоумышляющих на царство, будь то поп и весь его приход, будь то помещик и все его дворовые, Шешковский из-под земли выроет, из любой расселины достанет! И в тайную комнату, и на кресло!
Игнатий попятился. Про кресло для экзекуций, опускаемое и подымаемое через отверстие в полу тайной комнаты, соединенной с кабинетом Шешковского, было ему известно доподлинно.
– Ладно, не вешай носа. Грамоте знаешь?
– Чтению обучился. Письму – не сумел.
– Держи лист из дела. Прочитай сколько-нибудь вслух.
Шевельнув рыжими волохатыми бровями и не решаясь откашляться, Игнатий, сипя, прочитал:
– Дело за нумером 2630. «Об Иване Тревогине… распускавшем про себя в городе Париже нелепые слухи…»
– Париж – городишко французский. Сперва французы слухам тем не верили. А недавно – как взбеленились! Снаряжают отряд. Искать на острове Борнео указанное Ванькой Офирское царство. Чти далее.
– «…по делу Ивана Тревогина, доставленного из Парижа в Санкт-Петербург в сопровождении тайного агента господина Обрескова, а также инспектора французской полиции мосье Ланпре, и определенного в Петропавловскую крепость, прочитав все его гистории и сказки, государыня повелела: «Выпустить секретного арестанта Тревогина…» Тут пропуск!
– Так надо. Чти далее. – Голос Шешковского стал сух невыносимо.
– «…а как в смирительном доме вел себя Тревогин подобающе, то, продержав его там еще с полгода, отдать в Тобольский полк солдатом, под особый надзор».
– Сам я Ваньке про этот указ недавно и рассказал. Обрадовал подлеца. А он – возьми да и выпусти птицу!
– Тут дело ясное. Упекут Ваньку в Тобольск, навряд ли назад вернется. И скворец в Сибири пропадет. Вот Ванька и решил: дескать, сам сгину, так хоть птицу в Москву отправлю.
– Дурак! Ванька сгинет – записки его останутся. Матушка-государыня уничтожать их не велела. Для истории, сказала, сгодятся. А тут еще скворец ученый… Что он про наши времена и про государыню болтать станет, ежели Голосов овраг и расселина взаправду с иными временами соединяются? Так что ноги в руки – и в Москву! Листки эти сжуй и проглоти. Для тебя одного с дела копию сняли. Савве и Акимке про тайный смысл дела – ни словечка!
Степан Иванович бережно опустил себя в кресла.
Запах пачулей из тайной комнаты внезапно резко усилился.
«Снова бабу расспрашивать привезли. Она, дура, запахами играет, думает – поможет. Ух, мне б ее», – Игнатий хищно втянул в себя воздух.
– …сюда, сюда мне скворца ученого привезите! Да бережно под крылышки его принимайте, клюв ему, разбойники, не повредите! Сам истории про Офир слушать желаю! Сам…
«Ну, пустили савраску без узды», – просипел, откланиваясь, Игнатий.
* * *
На Москве были через четыре дня. Потоптались у Лобного места. Откушали пирогов московских: с кашей и зайчатиной. Не тратя времени зря, двинули возком в сельцо Коломенское.
В церкви Вознесения Господня кончали благовест. Уже свалившийся было под горку день – вдруг вернулся. Глянуло вечернее солнце.
– Троица скоро. Праздник взыскательный, праздник строгий. А мы тут баклуши, не помолясь, бьем. – Кучер Акимка размял ноги, перекрестился, почесал батогом спину.
– Вон он, Голосов овраг, – негромко вымолвил провожатый, – вперед и левей глядите. Только я туды не ходок.
Провожавший питерских Сенька Гуль, до скончания века обязанный Шешковскому сокрытием одного из темных дел своих, мимовольно попятился.
– Дальше – сами. А то, вишь? Зеленцой туман берется. Как бы худого не вышло. Ходят слухи – пропадают здесь. – Сенька жадно, по-звериному сглотнул слюну.
– Ладно, ступай себе с Богом. Слухи эти нам ведомы. Лошадей и возок постереги. Мы на птицу силки поставим, подождем до ночи – и назад. А не попадет в силки… – Игнатий один за другим выдернул из-за пояса пару двуствольных пистолетов… – Савва у нас птицу на лету сшибает. Так, закадыка? – подмигнул гололобому Савве Игнатий.
– А до утра не потерпит? – Костистый, обритый на турецкий манер, с усами обвислыми, Савва нехотя принял пистолеты.
– Услыхал я сейчас звоночки нежные. И покрикиванья из оврага доносятся. Слова в тех покрикиваньях вроде человеческие. Только, чую: птица кричит. Наставь ухо трубочкой, Савва, сам услышишь.
В щебете и гомоне майского вечера внезапно и впрямь услышалось: «Офир-р! Офир-р! Под-данные рады! Государ-рыня в гнев-ве!»
– Скворец! Скорей вниз!
На краешке одного из слюдяных камней сидел страхолюдный мужик. Скорей всего, это Фрол, указанный Левонтием-немтырем, и был.
По земле меж его огромных, черно-синих, раскинутых в стороны ступней, едва прикрытых изодранными в клочья опорками, ходил взад-вперед и покрикивал крупный желтоухий, с красным надклювьем скворец.
– Хватай их!
Фрол мигом вскочил, подхватил скворца, сделал два-три шага в сторону и внезапно исчез: точно сквозь землю провалился.
– Тут он, Игнатий, тут! Гляди, шапка за куст зацепилась!
– Как бы нам в расселину не угодить…
Зеленоватый вечерний туман стал внезапно сгущаться.
А когда туман рассеялся – ни Фрола со скворцом, ни Игнатия с Акимкой и Саввой близ громадных слюдяных камней видно уже не было.
Сенька Гуль ждал с лошадьми и возком день, ждал другой. Поговорил со знакомым трактирщиком. Тот присоветовал – ждать неделю.
– Только не вернутся они. Здесь так уже бывало. Полусотня стрельцов провалилась когда-то. А через сто лет выступили те стрельцы наружу. Да только вскорости все померли. Не выдержали перемены лет.
– Мать честная…
– Ты, Сенька, вот чего, ты на Дон беги. А лучше – в Новороссию. На тебя пропажу лошадей списать могут. В Новороссии сенатор Потемкин новые города, слыхал я, закладывает. Там Шешковский тебя ни в жизнь не сыщет. А лошадей я у тебя куплю. Возок – офеням сбагрим… Ну, по рукам?
– Прах с тобой, по рукам!
Неделя отшумела быстро. Сенька Гуль отдал трактирщику лошадей задешево. Но и того хватило с лихвой. Разложив на тряпице червонцы, Сенька глядел на них как на съестное: глотая слюну, жадно, пристально.
Грянула Троица. Однако ни в Троицын, ни в Духов день, ни позже Сеньку, равно и прибывших из Петербурга разыскателей Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате, в сельце Коломенском больше никто не видел.
– Гр-ром и с-стекла! Гр-р-ром грянет – стекла др-ребезгом! З-золото – прахом! Офир-р, Офир-р! Майна, корм!
Внезапно скворец замолчал и спрятал голову под крыло.
Приближался раздатчик корма. За ним двое вьетнамцев катили тележку с бидонами и эмалированными мисками. С краев мисок на кровянистых нитях свисали кусочки сырого мяса.
Скворец-майна, сидящий на жердочке в просторном вольере, разносчика ненавидел. Но крики его скворца не пугали. Наоборот! Весело было слушать и смотреть, как этот дурошлеп, плямкая сизыми губами, выталкивает из себя порциями пар и сор.
Петюня Раков, разносчик с четырехлетним стажем, сперва распределил пищу между царями природы: орлами и прочими сипами белоголовыми. А уж после вернулся к скворцу: показал майне кукиш, кинул в миску кусок окаменевшего сыру. Клевать сыр скворцу было неинтересно.
– Вы гляньте, какой гордый! Святым духом будешь сыт, долбак? Да я тебя…
– З-за Можай! З-загони майну з-за Можай!
– У, змей пернастый…
– Пок-к-кажи майне кук-к-киш! Зоос! Зоос!
– Молчи, балалайка!
* * *
В Москве, в зоопарке, объявилась диковинная птица. Разместили птицу в отдельном вольере, как раз напротив орлов. Те на пернатую мелочь внимания не обратили, и скворец-майна без особых тревог и нервных срывов зажил в просторном вольере один.
Как и полагается, первым делом вывесили табличку:
«Gracula religiosa religiosa.
С острова Борнео, питается… размножается…»
И все пошло своим чередом.
Однако вскоре по зоопарку разнеслось: скворец-то говорящий!
Скворец-майна был желтоух и синекрыл, а клювом обладал – багряно-красным. Говорил не так чтобы часто, иногда, словно через силу. Больше любил передразнивать гудки машин и велосипедные трели, которые издавал раздатчик Петюня, по утрам и в обед объезжавший свои владения на трехколесном итальянском драндулете марки Bianchi с латаными-перелатаными, но пока никем по-настоящему не исполосованными шинами.
Петюня ехал с распахнутым сердцем и, подражая московским рэперам, в полный голос скандировал: «Ах вы, звери, мои звери, звери сраные мои… Звери новые, хреновые, ус-сатые, полосатые…»
Никто Петюню особо не слушал. Но езда на драндулете воодушевляла его сильней и сильней: «Выходила молода за новые ворота, выпускала скворца, долбака и подлеца…»
В то мартовское утро скворец-майна на Петюнины дразнилки отвечать не стал: не дождется! Но когда скворец внезапно заговорил о своем, наболевшем, не только Петюня – даже федеральный судья Чмых, три-четыре старушки, плюс к ним третьеклассники брат и сестра Заштопины, которых без няньки в зоопарк отпускать попросту боялись, так гнусно они себя там вели, – в сладком ужасе застыли на месте.