Подошла мама, я никогда не видел столько слёз на её лице, это было похоже на горький ливень. Оно – как поле бессонной битвы: брошены веки, спущены мокрые знамёна зрачков, в них утрата, поле покрыто телами убитых родинок, седые леса висков, воронка дрожащих губ, над ней влажная высота носа, казалось, погибла сама сущность материнской жизни. Бой заканчивается, когда больше некого убивать. Она обняла меня и начала целовать в щёки и губы со словами:
– Извини, сынок, не уберегла я тебя. Прости.
Здесь я не выдержал:
– Мама, что происходит? Почему ты плачешь?
Но она уже не слышала меня, отшатнулась и потеряла сознание, двое молодых людей в чёрных костюмах с траурными лентами на руках подхватили её и унесли.
– Мэри! Что это? Что за маскарад?
– Твои похороны, – ответила она высохшей розой губ. – Я сама не знаю, почему тебя решили похоронить. Сказали, что лучше об этом не спрашивать.
– А где Бледный?
– Не знаю, наверное, он остался на корабле.
Затем подходили члены правительства, другие официальные и неофициальные лица.
Подошёл Колин с жалкой миной:
– Чувак, извини, я не виноват. Просто я испугался.
Здесь я увидел Бледного, он нёс венок с бантом из Георгиевской ленты, и, казалось, был ещё бледнее чем прежде:
– Я не думал, что ты так быстро, мы уснули, а потом было уже поздно. Ты же сам виноват, я же тебя как человека просил.
«Странное дело, – подумал я, – в момент просьбы все мы люди, а если откажем – сразу переходим в разряд кого угодно, но только не людей».
Остальные лица слились с грустью стен, некоторые из них мне казались знакомыми и даже приветливыми, хотелось помахать им рукой, но руки затекли, затекли куда-то под туловище, толпа постепенно редела, и, наконец, гроб с начинкой из моего тела погрузили в катафалк.
* * *
Чертовщина какая-то. Минуты две я лежал с открытыми глазами, пытаясь понять, к чему бы такие сны, мне даже показалось, что я выспался, как никогда не удавалось за последние несколько месяцев. Руки были в крови, которая застоялась и покалывала булавочками, будто бы я их отлежал. Я начал усиленно сжимать и разжимать пальцы, чтобы она пошла дальше. Сколько же прошло времени? Думаю, где-то час, значит, ещё есть время поваляться или поспать ещё немного, пока меня не выпустят. Интересно, кого заставили убирать это пахучее болото, наверное, Колина, он обычно оказывался самым крайним и доступным для таких манёвров, после пары оплеух или даже без них. Слабоват чувак, малахольный какой-то, хотя и безобидный.
Тишина… И я постучал по стенке ящика, будто проверяя первую на вшивость, смогу её спугнуть или нет? Она вышла ненадолго, но сразу же вернулась, потом крикнул: «Гондоны, выпустите меня отсюда!», и сам чуть не оглох от такой смелости. В ящике и в правду стоял какой-то презервативный запах, похоже, это резиновая прокладка так надышала. Тишина – способна ли она утомить? Пожалуй, что нет, ею можно накрыться, как одеялом, она, конечно, не согреет, но создаст уют, если ты способен её выносить, пока не закричишь: «Вынесите, пожалуйста, отсюда эту тишину, она уже сдохла и воняет!». В основном люди боятся её и гонят, люди всегда пытаются избавиться от тех, кого боятся, я сразу вспомнил своего соседа по общаге, с которым жил ещё на первом курсе, пока я не снял себе отдельную комнату. Он не переносил тишины и, возвращаясь домой, сразу включал комп или телек, утверждая, что именно это позволяет ему расслабиться полностью, что отсутствие звуков его угнетает, что именно шумы создают ту картину мира, которую мы наблюдаем. Отчасти он был прав: каждый имеет право на свой шум, на свой рок, на свою классику или джаз, на свою стену от других, выстроенную с такой лёгкостью, нажатием одной кнопки, невидимую, как и ту, что сейчас окружала меня, я мог её только нащупать пальцами. (Музыка всего лишь шум, который извлекли так, чтобы он нам понравился, книги – всего лишь буквы, которые собрали так, чтобы они залипли в нашем мозгу, фильмы – всего лишь картины, в которых сняты те, кого мы хотим видеть.) Но пальцам постоянно надо что-то щупать, мои в данный момент точнее было бы назвать щупальцами. Сейчас они ощущают прохладную внутренность ящика, стенки без окон. Да, вот окна здесь, конечно же, не хватает, можно только представлять, что происходит вовне, который час, и когда уже ужин. Взгляд окна сосредоточен на внешнем мире, оно упорно смотрит в одну и ту же точку: утром, днём, вечером, всем бы такую концентрацию внимания, осознать смысл жизни с одного пейзажа, но человеческий взгляд другой: глаза бегают, врут, притворяются, заискивают, в моих сегодня был испуг, Бледный любит, когда его боятся, когда пресмыкаются. Интересно, что сейчас выражают мои зрачки? Наверное, в них выпросительный знак, я выпрашиваю у темноты: сколько времени? Страшно, но я его упускаю, однако не всё ли равно, где его упускать: здесь, в армии, в ящике или там, на гражданке – в городе, на кухне, в постели, в сети?
Человеку нужно разнообразие, разные страны, ему не хватает постоянства, которое есть у окна (он разбрасывается, разбрызгивается, разменивается), а у меня и окна-то нет, не предполагал, что так хреново жить без окон, мрачно. Можно прожить без неба, без солнца, но без окон – нет. Окно – это информация, Windows, они на сегодняшний день самые главные окна мира, с занавесками из сетей. Проснулся – сразу к нему, что случилось в мире, что ужасного с ним, что сносного у друзей? Сейчас я могу только придумывать, что там происходит, у меня нет окна (почему в гробах нет окон?) и я не вижу, что ты сейчас делаешь, Мэри. Что она сейчас делает? Кино, наверное, поставила, она любит по вечерам смотреть что-нибудь бескровное, женское. Сейчас я согласен даже на мелодраму, головой прильнув к её груди, глазами – к экрану. Телек – тоже вариант окна, довольно навязчивый, как и всякая чужая мораль, но время убить можно. Легче всего его убивать во сне, и первая мысль после пробуждения: сколько времени? Неужели проспал? Чёрт, ты всё проспал, остался только час до конца твоей никчёмной жизни. Да если бы мне всего час остался до смерти, всего час, ничего не стал бы менять, проспал бы ещё раз. Если можно проспать жизнь, почему бы не попробовать проспать и смерть? Не бросился бы ему, времени, вдогонку, делать хорошие дела, отдавать долги, просить прощения, ловить каждый момент, всё это только распрекрасные слова. Казнить себя за убийство времени или помиловать – зависит полностью от настроения.
* * *
Люди одного цвета и разного размера, серые и спешащие – кто на работу, кто домой, на диванчик, в телевизор, в тоску, словно мыши, сновали взад и вперёд. Их слипшаяся в рокот близкого океана речь притупляла слух. Подъезжавшие электрички отрыгивали новые массы мрачных, озабоченных одиноких сдвоенных, грустных, духовно и радостных материально, поглощали свежую порцию подобных и пропадали в кишке тоннеля. Я пробовал их взглядом на вкус – нет, невкусные, какие же они невкусные! Некоторые из них пытались заглянуть мне в душу, они останавливались, рылись в карманах, иные, ничего не обнаружив, сочувственно кивали головой, другие протягивали найденную мелочь, реже – купюры. В отверстиях для глаз ничего, кроме жалости – это всё, что осталось у этого народа. Чем больше в человеке жалости, тем меньше самого человека.
Что это со мной – реинкарнация? Лежать было неудобно, и я пытался вытянуться и поменять позу, но одежда, в которую был запелёнут, не отпускала, меня держали зелёные рукава женского пальто, я видел смуглый двойной подбородок, ухо и смоляную прядь, торчавшую из-под платка. Мадонна с младенцем сидела на голом полу метро с табличкой о том, что сын болен, и нечем его лечить. Самочувствие моё действительно было не очень, знобило и подташнивало, не было сил разговаривать, и я молчал, всё время хотелось пить и спать. Мадонна периодически совала мне в губы бутылочку с жёлтой смесью сока и алкоголя, и я сосал с жадностью и отчаянием, мозг тяжелел, как подгузник, звуки отдалялись, как эхо, глаза медленно закрывались, как кувшинки на ночь, любуясь своим отражением в воде, а я – в массах, и не любуясь вовсе.
Неожиданно возник человек в форме, женщина его узнала, приподняв меня, вытащила что-то из-за пазухи, он наклонился (я вдруг подумал: «Зачем люди так поклоняются деньгам?» Поклоны всё ниже, они уже достигли низости, от которой тошнит, её уже причисляют к бизнесу, к бизнесу, где ничего личного, только прибыль, но деньги липнут к рукам, это провокация, и совсем не важно, в какой позе человеку это удаётся, в форме или голым, лишь бы побольше, он ради них способен на многое, даже на большую любовь. Лозунг о том, что любовь не продаётся – устарел, деньги и есть любовь, люди в них влюблены и пытаются добиться взаимности, они решили, что если их полюбят деньги, то остальные уже никуда не денутся, даже дети – цветы не растут в нищете. Кому-то ради этого надо просто нагнуться, другим – вставать раньше солнца, входить в пустоту улиц, цехов, мастерских, офисов, тел, кабинетов и заниматься любовью, кем-то другим, нелюбимым делом, сегодня деньги, как никогда, требуют жертв), его рука проглотила купюру, как оголодавший банкомат, он выпрямился и ушёл.