Я выворачиваю портфель, ощупываю дно, судорожно вспоминая, по какой дороге направлялась в школу, где останавливалась, – нет, с утра все шло по плану – упакованный, перевязанный сотней бечевок, коробок уютно подпрыгивал в боковом кармашке портфеля, – между яблоком и пеналом, – то есть я была уверена, что лежал, уверена до последнего момента, – грозная тень классной укоризненно колыхалась надо мной, – я ощущала себя вдвойне, нет, втройне жалкой, – потому что в этот день мне некуда было забиться, и некого было кусать, – то есть, конечно, было кого, но вряд ли это могло прокатить на этот раз.
Дорога в школу занимала минут двадцать, – по ровной улочке вдоль серых домов, – мимо гастронома, мимо живописно разбросанных тут и сям мусорных баков. Мимо длинной очереди к окошку, в котором заспанная круглолицая женщина медленно пересчитывает бутылки из тускло-зеленого стекла. Мимо кошачьего семейства, живущего в картонке у четвертого подъезда. Мимо усыпанных бело-розовыми соцветиями вишневых и абрикосовых деревьев. Мимо высотного дома, в который не так давно вселились иранцы. Настоящие иранцы. Целые семьи, шумные, многодетные, с очень красивыми женщинами и детьми. Темноглазыми, одетыми вызывающе ярко, во все заграничное.
Я любовалась ими издалека. Прекрасными, загадочными казались мне смуглые мужчины, – все как на подбор рослые, в стильных костюмах, – загадочным было само их появление здесь, в этих ничем особо не примечательных домах. Женщины были большеглазы, тонколицы. Почти задыхаясь от восторга, я замедляла шаг.
Они были почти как цыгане, но другие. Что вынудило их покинуть родные края и осесть разноцветной стаей в нашем районе?
Юная женщина с младенцем улыбнулась мне и произнесла несколько слов. Женщина была почти девочка, и младенец в ее руках казался нарядной куклой. Эх, если бы можно было немного поиграть с ней, поговорить, расспросить о далекой стране, о том, что заставило ее.
Улыбаясь, она взмахнула рукой, будто бы приглашая к беседе.
Вряд ли она говорит по-русски. Зачарованно я сделала шаг навстречу. У нее атласная кожа, а облегающий джемпер связан из легкого и яркого пуха. Чем же могла заинтересовать ее я, обреченно идущая по дороге в школу?
Обычная девочка в обычном школьном платье, с обычным портфелем с полуоторванной ручкой (результат драки в прошлый понедельник), с обычным, повторюсь, портфелем, в котором лежат…
Лежит. Лежал…
Рука женщины указывала вниз, под ноги. Так и есть. Обвязанный и обмотанный бумагой, валялся злополучный коробок в придорожной пыли.
Наклонившись, я выхватила его двумя пальцами и ринулась прочь. Не смея осквернять своим присутствием Ее. Прекрасную иранку с прекрасным ребенком. Будто сошедшую с персидской миниатюры.
Ну куда же он подевался, куда? – из пенала посыпались разноцветные карандаши, еще почти новый фломастер с резким запахом цветочного одеколона, – краснобокое яблоко весело подпрыгнуло и откатилось в угол.
Все глупые, а она одна умная. Все слушают ушами, а она…
Возьми красный карандаш и запиши – без анализа в школе не появляться.
Пламенея щеками и шеей, покорно вывожу проклятое слово. Перед глазами стоит прекрасная иранка. В вязаном джемпере, в модных брюках клеш, улыбается она таинственной нездешней улыбкой.
Существо из другого мира – мира, в котором не бывает похорон, уколов, анализов. Трехэтажного здания школы, завернутых в серую бумагу пирожков, продленки, перловой каши, пульсирующего алым дневника, в котором непроизносимое…
Роль городского сумасшедшего в человеческой истории явно недооценена.
На сумасшедших держится мир. В самых отчаянных ситуациях именно у них, у сумасшедших, начинают как-то по-особенному светиться глаза. И тогда толпа так называемых «нормальных» покорно идет за ними.
Они смеются там, где положено плакать. Они нарушают заповеди и водят народ по пустыне. Они слышат голоса и исцеляют немощных. Их преследуют, им поклоняются, за ними идут.
То, что другим кажется бравадой, фанатизмом, безумием, для городского сумасшедшего – норма. Он выживает там, где нормальному погибель.
Мы обречены, – покорно шепчет один, – обречены? – вопрошает другой и заходится душераздирающим то ли смехом, то ли плачем. От которого стынут и разверзаются небеса.
Обречены? – хохочет он и совершает прыжок, которому его никто никогда не учил. И все, представьте, следуют за ним. Не все добегают, конечно, не все допрыгивают. Но кому-то все же удается.
Моя бабушка, например, была «мишигине», немножко «не в себе». Что не помешало ей выйти замуж, родить и вырастить дочь, самоотверженно и с легкой примесью безумия обожать внуков.
В огромной семье не особенно жаловали ее. Она слышала «голоса» и вела долгие беседы «сама с собой». Что-то доказывала, умоляла, клялась.
Я наслаждалась внезапным вторжением в ее странный мир. Еще бы, ее мир был иррационален, в нем «работали» иные правила. Зато лучше ее никто не танцевал на свадьбах. Что-что, а веселиться моя бабушка умела. Глаза ее загорались особенным искрящимся светом, и голос становился тоненький, застенчивый, как у девушки.
Старость очень печалила ее. «Старость делает с человека обезьяну», – с грустью констатировала она, глядя в зеркало.
Так уж устроен этот лучший из миров – в сияющих глазах внуков отражается твое внезапное старение. Бабушка – значит, старенькая. Так положено.
На улице я немного стеснялась ее. Ее грациозной полноты, балеток, женственных белых икр. Девичьего жеста, которым поправляла она волосы. Визгливого смеха и подпрыгивающей груди. Того, как смешно выговаривала она некоторые слова, а потом смущенно добавляла – я по-русски не очень.
Скажи по-еврейски, скажи, – умоляла я. И она выдавала. Подозреваю, что добрая часть выражений носила не вполне приличный характер. Иначе отчего бы это на щеках ее появлялись озорные ямочки? Зачем ей было испуганно озираться и припечатывать ладонью рот?
Иногда бабушка потчевала меня странными блюдами.
Ну вот, например, тюря.
Понятия не имею, что такое настоящая тюря. Но бабушкина тюря оказалась кусками белого хлеба, размоченными в теплом ненавистном мне молоке.
Надо кушать, – строго произнесла она и села рядом, подперев ладонью щеку. Видимо, ей хотелось насладиться моментом. Я ерзала на стуле, возила ложкой по тарелке, задавала отвлекающие вопросы, мечтала об избавлении. Как назло, родители задерживались. Булка плавала в молоке, распухая с каждой минутой, напоминая рыхлое чудовище со щупальцами.
Кажется, это был единственный случай, когда мы с бабушкой не сошлись во мнении.
Подозреваю, что эта самая плавающая в молоке белая булка была бабушкиной давней мечтой, фантомом, так и не исполненным в детстве желанием.
Да что там детство. Ее юность пришлась на Вторую мировую, эвакуацию в холодных вагонах, поденную работу в Казахстане.
Тырса, мы кушали тырсу. Мамалыгу, – говорила она и заходилась кудахтающим смехом, вспоминая, как отстала от поезда с маленьким ребенком, как подобрали ее на какой-то станции военные и помогли «хорошенькой жидовочке с черненьким мальчиком» (в роли мальчика оказалась моя мама).
Ой, вейзмир, как я кричала. Одна, с Милочкой на руках, – люди добрые, денег нет, вещей нет, поезд ушел, – зима – не просто, а лютая зима, замерзшие шпалы, ребенок – ой, гвалт, держите меня, люди добрые, – бабушка заламывала руки перед самым важным зрителем, вымазанным кашей.
А потом, что было потом? – жадно допытывалась я, осведомленная, впрочем, уже о добрых дяденьках военных, которые спасли от верной гибели юную красавицу.
Ты не думай! – испуганно добавляла она, – я была не то что сейчас – я была хорошенькая, белокожая, ясноглазая…
Что ты, бабушка, – ты и сейчас хорошенькая! – милостиво восклицала я в предвкушении следующей истории – про погром.
Собственно, историй было не так уж много. То есть самих тем. Всего три. Эвакуация, про Ивановну и погром.
Давай, бабушка, – с охотничьим азартом погоняла я, – и бабушка выдавала, – нет, видит бог, стоило прожить целую жизнь, чтобы потом смаковать и тысячу раз пересказывать подробности, видя перед собой эти пылающие глаза.
Я готова была слушать часами. Я была благодарным слушателем. Чуть позже я ревностно вносила правки, – нет, здесь ты пропустила! – помнишь? – и я начинала историю сначала.
Я любила подробности. И бабушка не скупилась.
Один раз, – откашливаясь, начинала она, один раз жили одни люди…
Это были бедные люди? Бедные? – нетерпеливо уточняла я.
Да, – соглашалась бабушка, – это были очень бедные люди…
Это были до того бедные люди, что просто ужас и кошмар, им совсем не было что кушать, совсем, – глаза ее горестно закрывались – один из них, несомненно, плакал, а из другого сочилось, право же, совсем неуместное буйное веселье.