Фёдор Иваныч анализировал эту вот страсть наших женщин готовить, стряпать, гоношиться сутками у плиты. Или взять огород: от зари до зари кверху задницами бдят над грядками, не дай бог прорастёт хоть одна сорнячная травинка. Эдакая могучая тётя против чахлой травинки – Фёдор Иваныч целиком и полностью был на стороне последней. И ведь надуваются от гордости, и поглядывают друг на дружку гоголем через заборы: у кого огород идеальнее, лысее, скучнее.
И пришёл к выводу: не от большого ума это. Скорее, от нелюбви к себе, к женщине. Неуверенность, комплекс неполноценности. В чём другом не удалась, хоть шаньгами и огурцами-помидорами мир удивлю.
Или взять опять же болезненную, нездоровую чистоплотность, нескончаемую борьбу с грязью – не на жизнь, а на смерть. Патологическая, неуёмная страсть к вытиранию пыли – явно животное, собственническое начало в женщине. Как будто ареал обитания метит. Махнула мокрой тряпкой – застолбила территорию: не тронь, моё.
Вот помрёт человек – и что? На его могиле напишут: «Варила отменные борщи»? «Содержал в идеальном порядке огород»? Дурак человек.
Капитолина Григорьевна кушала борщ, аккуратно подставляя под ложку хлеб, низко наклоняясь. Сквозь сожжённые химией кудряшки тут и там блестел лакированный розовый череп. Уместнее уж в платочке ходить – нет, всё молодится.
И перестала бы ходить в сарафанах, оголять шею и грудь – кожа в трещинках, чешуйках, как засохшее тесто. И ведь не сделаешь замечание – обидится, расплачется. Брови вон тоже неопрятно, широко расползлись. Давно не выщипывала и не рисовала угольные стрелочки. Фёдор Иваныч значительно хлебал борщ. Глядел в газету, чтобы не видеть лысую толстую Капитолину Григорьевну.
Ему не повезло: супруга не была ни сподвижницей, ни единомышленницей, всецело разделяющей взгляды мужа. Не дышала упругой высокой грудью в унисон… Фёдор Иваныч скосил глаза на… на то, что называлось у жены грудью и лежало двумя сдутыми шарами на животе… Мысленно крякнул.
А грезилась разное… В альбомах художников-передвижников XIX века встречались картинки. Мужчина размашисто меряет диагональ подвальной комнаты (волосы зачёсаны кверху, лицо одухотворённое, взгляд горящий, рубит ладонью воздух – похож на Фёдора Иваныча в молодости). А в кресле тоненькая пышноволосая женщина в чёрном, под горло, платье. Вся подалась к нему, восторженно слушает. Упругая высокая грудь выписана как живая…
Так хотелось и Фёдору Иванычу блистать эрудицией, гореть, зажигать, увлекательно спорить. Щедро раскидывать накопленные богатства познания, бросать зёрна в весеннюю благодатную влажную, отзывчивую почву… А не ту, высохшую, в чешуйках, потрескавшуюся, как пустыня Гоби…
Кого он представлял тоненькой порывистой женщиной? Была, знаете, одна… Райская птичка.
Нет, вы неправильно поняли. Фёдор Иваныч ни разу в жизни физически не изменил жене. Хотя в санаториях и домах отдыха подлечивался регулярно: как у медработника, с путёвками проблем не было.
В день заезда Фёдор Иваныч – тогда молоденький, тощенький – облюбовал в столовой столик. Там ещё рядом росла мохноногая пальма в кадке… Официантка с двухэтажной эмалированной тележкой подскочила, грубо и ловко раскидала тарелки с ужином.
Он доканчивал диетическую котлетку, когда на рукав его пиджака легла обнажённая длинная женская рука. Всё правильно. Чтобы быть красивой, нужно иметь: длинную шею, длинные ноги и чуть длинные руки.
За спиной стояла женщина в открытом, на бретельках – не вульгарно врезающихся в сдобные плечи, а соблазнительно, беспомощно соскальзывающих с них – платье серебристого цвета. Душистая, нежная – из другого мира, другого измерения.
Низко склонившись, так что в серебряном вырезе… Нет, язык отказывался комментировать увиденное… Так вот, женщина приветливо спросила, обедает ли он в одиночестве? А если да, то пусть предупреждает: занято, столик занят. Понимаете? Весь столик. А она сейчас быстренько вернется, ей только нужно позвонить.
Она говорила, точно пела, и её голос серебряно звенел и переливался, как складки её платья.
Райская Птица, по ошибке залетевшая в пахнущий хлоркой и капустой общепитовский зал, опустившаяся между столами, покрытыми позорными клетчатыми клеёнками. Вот-вот, оглянувшись, осознав ошибку, она должна была досадливо, нервно оправить перья, взмахнуть гибкими крыльями. Взмыть в столбе пыльного солнечного света к куполу потолка, разбить его сильной женственной грудью, растаять в небе.
Но женщина не взмыла. Она грациозно понесла своё обтянутое серебром тело между столиками, брезгливо огибая, не прикасаясь к ним. Божественная! Она шла в вестибюль к таксофону.
Фёдор Иваныч, опустив глаза в тарелку, тыкал вилкой жёсткую творожную запеканку, в кляксах сметаны. Сердце так стучало, что не мог есть. Она сказала: весь столик. Всё ясно-понятно. Не сезон, отдыхающих немного. Значит, они с незнакомкой будут всю смену сидеть одни.
…У неё были тяжёлые, крупные, утомлённо полуопущенные веки. Федор Иваныч не любил примитивных, узеньких, по-змеиному сросшихся век у женщин. Нет в них, знаете ли, эдакой выразительности, сладкого порока. Как у Капитолины Григорьевны: мырг-мырг глазёнками, перехватила авоськи – и почесала по магазинам дальше.
Потом, у любой женщины – он это точно знал по Капитолине Григорьевне и по сотрудницам – при ближайшем рассмотрении становились видны на лицах и расширенные поры, и замазанные карандашом прыщи, и подстриженные маникюрными ножницами усы, и какая-нибудь вульгарная бородавка в волосках, загримированная под родинку… То, что издали выглядело безупречной кожей, на самом деле оказывалось слоем подсохшей, давшей повсюду мелкие трещинки пудры и жирно блестевшего крема.
У залетевшей по ошибке Райской Птицы лицо было мраморным. Хотелось провести по нему пальцем, чтобы убедиться, что это живая, тёплая кожа. Фёдор Иваныч торопливо огребал творожные крошки и проносил вилку мимо. Тыкал ею, пачкаясь сметаной, в нос или в щеку, а сам всё посматривал на женщину. Ему с его места её хорошо было видно.
Она поправляла на обтекаемых плечах бретельки, нетерпеливо постукивала ножкой в серебристой туфельке. И не он один – все мужчины засмотрелись на серебряную фигурку. И эта женщина только что попросила его держать столик – на них двоих.
Он не заметил, как курчавый мужчина в велюровом пиджаке не спеша принялся составлять на стол тарелки с едой… Заторопившись, наскоро прожевав и проглотив, Фёдор Иваныч сказал: «Занято».
Мужчина продолжал выгружать глубокие миски с супом и мелкие тарелки с горками салатов.
– Здесь занято, – повторил Фёдор Иваныч.
Мужчина, посапывая толстым носом, опорожнял поднос.
Освещённая солнцем, серебристая женщина, запрокинув голову, безмятежно смеялась в телефонную трубку.
– Да занято же, я вам говорю! – крикнул Фёдор Иваныч, вскакивая и поправляя очки. – Вы что, оглохли?! Вот скотина такая, господи!
Велюровый мужчина оставил, наконец, поднос. Не утруждаясь обогнуть столик, просто протянул руку и сгрёб пищавшего что-то там Фёдора Иваныча за лацканы пиджака. Потом слегка толкнул. Фёдор Иваныч зашатался и покатился, беспомощно взмахивая руками. При этом он ухватился за угол клеёнки, потянул на себя и опрокинул всё, что было на столе…
Велюровый мужик рассвирепел еще больше. По-бычьи сопел и оглядывался вокруг, не зная, что бы ему еще такого сделать. Но встревоженная серебристая женщина уже подбегала к своему низвергнутому, поруганному бесстрашному рыцарю. Тянула трепетные душистые руки, чтобы обвить ими голову, прижать, упокоить на теплой груди.
– Псих! – завизжала женщина. – Коля, ты что, не видишь, это чокнутый. Как человека просила: подержать столик… Ай, да ну его, не связывайся. Валим отсюда.
И она взяла Велюрового под руку и повела, почти побежала к выходу. Они убежали, а администратор, значительно хмурясь, шёл к месту побоища. Фёдор Иваныч разводил руками над битыми тарелками, над измазанной в соусе ковровой дорожкой.
Он потом встречал Райскую Птицу с Велюровым под ручку – они его не узнавали.
А Капитолина Григорьевна отроду не была красивой. Это так, к слову.
Да… Другой бы сказал: не делай добра – не получишь зла, только не Фёдор Иваныч. Он был из тех, кого неудача подхлестывает. «Всякое препятствие поднимает дух».
В молодости был ярым атеистом. Ближе к пенсии стал задумываться. Ходил в церковь. Сурово оттеснял пахнущих хозяйственным мылом старух, становился ближе к клиросу. С хоров лилось серебряное, неземное, ангельское песнопение. Сердясь и смущаясь, смахивал пальцем неуместную слезинку. Возвращался домой как из бани: светлый, благостный, чистый. Кротко требовал от Капитолины Григорьевны, чтобы варила постные каши.
Позже увлёкся востоковедением. Кабы не возраст, непременно посетил бы долину Катманду, совершил паломничество к священной горе Кайлас. Побеседовали бы с гуру – два умных человека: многое накопилось на сердце.