– Ну, будет тебе кокетничать, – отозвалась та.
А ведь права была, кокетничал: стоит вспомнить молодую любовницу-воровку в конце его жизни.
4
В этот дом, распластанный по склону горы, спускаться надо было, как в глубокую воду, – задержав дыхание.
Лет тридцать назад Иммануэль выкупил в Эйн-Кереме для Магды, в то время выпускницы архитектурного колледжа, неудобный, чуть ли не вертикальный участок горы, поросшей соснами, тамариском и корявыми оливами, с развалинами старого арабского дома. «Ты у нас вроде бы архитектор, – сказал, – давай, строй себе жилье, хоть и вверх тормашками; готов оплатить эксперимент».
И Магда бросилась строить свое зачарованное гнездо на скале. А то, что это «просто какой-то птичий насест», Иммануэль сказал ей сразу, едва взглянул на проект. Позже раза три приезжал смотреть, как движется стройка.
– В этом что-то есть, мейделэ[17], да… в этом парении над ущельем, в беготне вверх-вниз… Пожалуй, первые лет пятьдесят тебя это будет забавлять… – и, выписав очередной чек, уезжал, озадаченный, но и восхищенный ее идеями.
От развалин Магда сохранила несколько старых мощных стен, фрагменты пола, мощенного винно-красной плиткой, три каменные арки и – над кухней – висевший на честном слове и лоскуте синего иерусалимского неба каменный купол. Подперев его двумя круглыми колоннами, она прорубила в нем два окна, впуская солнце днем и звездную россыпь ночью, и кухня воспарила невесомой ротондой и всегда была новой – из-за небесного спектакля в потолке: то бегущие облака, то графика распластанного в сини коршуна, то огненный прочерк падающей звезды, то водопады зимних дождей.
Свое гнездо Магда вылепила на двух длинных – вдоль склона – горных террасах, открыв из каждой комнаты стеклянную стену на противоположный лесистый склон и на закат, что пылал сквозь кисею мохнатых сосен, затем багровел, сгущаясь до сизого пепла, и наконец угасал…
Одним из ежевечерних аттракционов были горные косули, маленькие и грациозные: возникнув на тропке соседней горы, они замирали, услышав Меиров посвист, два-три мгновения с любопытством таращились на людей, после чего ныряли в заросли боярышника и исчезали за стеной кипарисов, тамариска и алеппских сосен.
По обе стороны дома над ущельем повисли два широких рукава: увитая виноградом деревянная терраса с длинным столом и пирамидой пластиковых стульев для большой компании гостей и оранжерея под высокой застекленной крышей.
Там Магда, влюбленная в кактусы, выращивала причудливые экземпляры этих пришельцев: угрожающе-кособоких, с толстыми колючими лаптями, с хваткими осьминожьими присосками и цветками таких бесстыдных любовных форм и расцветок, что гости (а всех безжалостно волокли смотреть очередную расцветшую «новость») толклись вокруг, цепляясь за колючки шелковыми шарфами и подолами платьев, смущенные, очарованные, чуть ли не соблазненные, не в силах покинуть эту красоту.
Когда гора напротив угасала, как и белая стена кладбища монастыря Сестер Сиона справа, как и золотые купола Русского Горненского монастыря слева, на «гостевой» террасе наступало время ежевечернего чаепития: оживали круглые желтые фонари, приобщаясь к лунному клубу; из ущелья, даже на пике июльской жары, поднималась ночная влага, будоража пахучее царство лаванды, шалфея, мирры и тимьяна, и какой-то мелколистной горной травки, затоплявшей окрестности приторным медовым ароматом, так что после особенно глубокого вдоха возникало желание облизнуть губы.
Время от времени там, внизу, происходило какое-нибудь молниеносное яростное сражение невидимых сил, с дикими взвывами враждующих сторон – то ли шакалий захлеб, то ли кошачий боевой клич, то ли лай пастушьего пса.
В траве шуршали, шмыгали и попискивали мелкие бесы: дикие скальные кролики с длинными ушами, фенеки – длинноногие местные лисички с острыми мордочками, ежи и змеи. Каждое лето две-три змеи непременно заползали в дом, и в диком переполохе, стоя на стуле с драгоценной Бусей на плече, Магда вызванивала поимщика-змеелова из специальной службы. И разговоров потом хватало на неделю.
На их упрямо вздыбленном участке скалы было несколько чудес.
Во-первых, сразу, как войдешь в калитку, в земляных лунках, заботливо оставленных при мощении «верхнего дворика», росли два деревца, обсыпанных мелкими лимонами, такими желтыми, что их солнечные брызги даже в хмурый день вызывали счастливый вздох, а также раскидистый гранатовый куст, к концу августа буквально обсиженный небольшими, но ярко-пурпурными и очень сладкими плодами (особо тяжелые падали, и в их расколотой улыбке сверкали с земли малиновые зубки), из которых Магда давила сок, превращая его потом в свою фирменную «колдовскую наливку».
Но главным богатством – на «нижнем дворе», куда выходила стеклянная стена гостиной, – была старая корявая шелковица, царь-дерево, приносящее такие сладкие черные ягоды, что нижние ветви дети обрывали, не дожидаясь объявленного Магдой сбора урожая, после чего дня три ухмылялись черными пиратскими губами. Эта роскошная, истомленная сладостью крона ежегодно в середине июля становилась прибежищем целой стаи юрких оливковых птичек величиной с желудь; не обращая внимания на людей, они ныряли и кувыркались в блаженно-плодовом нутре, лакомясь и перечиркиваясь скандальными голосами.
Леон, принятый в семью после первой же взятой им ноты, часто оставался у Калдманов ночевать в забавной келье, напоминавшей Стешину каморку в Доме Этингера. И попасть в нее тоже можно было только из кухни, откуда три узкие ступени вели к низкому – словно бы для Леона делали – проему в натуральную скалу, оставленную Магдой в ее первозданном виде: широкие сланцевые щеки пористого известняка со склеротичными лиловыми прожилками. Эта естественная пещерка была обнаружена в процессе строительства и довыдолблена в глубь скалы «на всякий случай»: кладовка и приют «для своих», для домашних непритязательных гостей, вроде приятелей Меира.
– Они ж дырявые, как швейцарский сыр, наши Иудейские горы, – любила повторять Магда. – Отсюда легенда, что в конце времен все мертвые попадут в Иерусалим, где воскреснут и будут судимы Мессией. Как попадут? – подхватывала она, намазывая масло на свой уныло диетический хлебец, попутно выдавая кротко ожидавшей Бусе ее печеньице. – А вот так и попадут: перекатываясь в ожерелье подземных пещер.
Кладовку Магда называла «Бусина нора»: там, в углу между стеной и этажеркой, стояла корзина, утепленная старыми полотенцами. Но среди ночи, бывало, Леон чувствовал, как мягкий комочек забирается под одеяло, чтобы отогреться у него в ногах: топчется, приноравливается, сворачивается клубком, и обоим становилось теплее.
Деревянная складная кровать в «норе» всегда стояла разложенной и заправленной. И все небольшое пространство было полно легких раскладных вещей, вроде брезентовых походных стульев в виде сложенных зонтов, какие носят с собой на этюды художники. В углу вырастала ажурная легкая башня вставленных одна в другую плетеных корзинок, корзин и корзинищ для сбора грибов, ягод и тутовника, а также крепкая и кряжистая бамбуковая этажерка, снизу доверху загруженная бутылями домашних наливок из всего, что росло по склону этого почти вертикального «имения».
И бывало, в старших классах Меир с Леоном допоздна засиживались в «норе», договаривая, доспоривая, решая и подписывая приговоры самым насущным преступлениям и промахам человечества, втихомолку подливая в бумажные (чтобы не звякнуть) стаканчики наливку из очередной Магдиной бутыли, раскупоренной пиратским налетом. После возлияний задвигали ее в самый дальний угол, давно хранящий тайны подобных алкогольных преступлений.
Леон был уверен, что ближе Меира у него человека нет. Магда – она, конечно, тоже. И Иммануэль. Но есть ведь сокровенные рассветные мысли и сны, и следствия этих снов, которые понятны лишь такому же бедолаге, как ты. Такому же – по возрасту, силе воображения и мощи неукротимой внутренней бури, что треплет тебя круглые сутки, даже по ночам, вышвыривая из постыдно томительного сна – обессиленного, в противной липкой луже, и все же облегченного хотя бы на день…
– Брось! – смешно морща нос, говорил Меир вполголоса. – Что за страдания в наше радостное время. Хочешь, познакомлю тебя с правильными девочками?
Леон знал, что Меир дело говорит. Но ни о каких правильных девочках он без панического ужаса слышать не мог. И вообще: ничего правильного не могло быть в этой области безумия, носящего длинное, несколько манерное женское имя, которое в течение суток он повторял – и вслух, и шепотом, и мысленно, и просто беззвучно шевеля губами, лаская языком и небом – сотни, тысячи раз: Г-а-б-р-и-э-л-а-а-а-а…
* * *
К концу восьмого класса она некрасиво изменилась: подурнела и стала какой-то несуразной – будто развинтились и разболтались все винтики и шурупы, скреплявшие конструкцию ее тела, прежде такого легкого, слаженно-стремительного. Руки и ноги вытянулись еще больше, коленки стали крупными и как-то нелепо стукались, мешая друг другу при ходьбе, нос укрупнился, а подбородок в сравнении с ним казался детски-маленьким. К тому же, испортилась кожа ее фарфорового лица, и воспаленная картечь прыщиков вскакивала то на носу, смешно его удлиняя, то на щеке, то на подбородке. Губы вспухли и капризно выпятились, на них то и дело возникали какие-то нарывы, и тогда лицо становилось несчастно-брюзгливым. Да и характерец ее, и без того вздорный, стал совсем невыносим.