– У вас, случайно, нет брата тридцати двух лет по имени Алик?
– Конечно, есть, – обрадовался младший, решив, что встретил знакомого брата и за превышение скорости ему ничего не будет…
– Ну, тогда передай ему привет от Миши Дмитриева, – сказал гаишник и изъял права.
Выкупали права по большим связям и за немаленькие деньги. «Вот гад, – думал Алик. – Мало я ему тогда дал, а впрочем, быдло неисправимо».
И вот сейчас такая же рожа дышала своей зловонной пастью прямо на Алика и что-то говорила, говорила… В песне был проигрыш. Алик попытался отойти от быдлотного мужика подальше, но тот догнал его, выхватил микрофон и замычал в него на весь зал.
– Хуюшки, петушок, хуюшки. Михайлова давай, Стасика…
После эпизода с Дмитриевым к следующей встрече с быдлом Алик был готов намного лучше. Произошла она снова в детском саду. Тогда ему было уже почти шесть. К ним в группу пришла новая воспитательница. Тамара Федоровна – рыхлая пергидрольная блондинка, ненавидевшая детей лютой ненавистью бесплодной сорокалетней бабы. Алика она иначе как «мешок с говном» не называла. Щедро раздавала детишкам подзатыльники. А орала постоянно, с маленьким перерывом на тихий час.
«Ударить ее, как Дмитриева, нельзя, – думал перед сном Алик, – она вон какая большая и жирная, а я вон какой маленький, не дотянусь. Да даже если и ударю, больно ей все равно не будет, толстокожая она. А меня изобьет, наверно, до смерти. Родители плакать будут. Жалко».
Проблема казалась неразрешимой. Алик засыпал, но и во сне видел исполинскую Тамару Федоровну, и она орала ему: «Эй ты, мешок с говном, пошевеливайся, уродец малолетний». Очень хотелось покарать противную воспитательницу. Отстоять свое право быть хорошим мальчишкой Алькой – любимцем родителей, бабушек, дедушек, дружков, таких же хороших ребят, а не каким-то безымянным мешком с говном. Когда очень хочешь – все получается. Особенно если мозги от природы заточены на всякого рода мошенничества и комбинаторику. Через несколько недель напряженных размышлений он придумал. Однажды зимой их группа вышла на прогулку во дворик детского сада. Они катались с ледяной горки, лепили снежную бабу и строили крепость маленькими железными лопатками с деревянными ручками. Алик вел себя примерно. В конце прогулки он с виноватым видом подошел к воспитательнице и ангельским голосочком проблеял:
– Тамара Федоровна, а Тамара Федоровна, нагнитесь, пожалуйста. Мне нужно что-то сказать вам на ушко.
– Что, мешок с говном, опять в штаны наделал?
– Нет, Тамара Федоровна, это тайное. Я хочу вам кое-что про Глеба Меламеда рассказать…
И когда тупая сволочь, привечавшая стукачей, нагнулась и подставила ухо, Алик со всей дури, от всей своей детской, но широкой души врезал ей железной лопаткой по подставленному уху и чуть не перерубил его. Кровищи, по крайней мере, было много. Он продумал все, даже пути отхода. Пока сволочная баба очухивалась, он быстро взобрался на крышу веранды, где они обычно прятались от дождя и стал смотреть, как Тамара Федоровна выла в бессильной злобе, ругалась матом и прикладывала к раздувшемуся уху белый холодный снег, который быстро становился красным. Алик смеялся, показывал ей язык, первый раз в жизни тогда он испытал настоящее, взрослое, осознанное и выстраданное счастье.
А потом было много всего.
И первая учительница, дорогая Нина Павловна. Он попросил ее на перемене застегнуть ширинку его форменных брюк после туалета. Брюки были на пуговицах, а до этого все его штанишки имели молнию. Добрая женщина выставила Алика перед всем классом и сказала:
– Смотрите, какой интелехентный мальчик. Читать умеет, считать умеет, а ширинку застегивать – нет.
И дети краснопресненских рабочих заливисто заржали над этой веселой шуткой, а после стали называть его однояйцевым интелехентом. Алик дрался с веселыми детишками каждый день в течение года, пока те не поняли: с этим психованным лучше не связываться.
И первая институтская девушка Ира. Ласковая блондинка с голубыми глазами из Домодедово. Она жила в большой четырехкомнатной квартире, в новом панельном доме вместе с родителями и древней, перманентно умирающей бабушкой. Когда он ее навещал, ее родители тактично уходили гулять, мечтая, что наконец сбагрят свою созревшую досю хорошему мальчику из интеллигентной семьи с квартирой на Патриарших. А дося гостеприимно распахивала свои упругие ляжки перед Аликом. И он любил ее. Любил до тех пор, пока однажды, во время постельных игр, не услышал из комнаты бабки страшный хрип и не почувствовал нехорошую холодную волну, несущуюся по квартире. Он долго уговаривал Иру пойти посмотреть, а она отказывалась. «Давай закончим сначала», – говорила. А потом пошла. Вернулась повеселевшая, увлекла его в свою девичью постельку и продолжила прерванное. Где-то перед самым финалом, между «сильнее… быстрее… ох… ах… люблю…» она мутными от подступившего оргазма глазами посмотрела на Алика и, достигнув финала, заорала:
– А бабка-то сдохла. Сууууукааа!
Алик по инерции сделал еще несколько движений, а потом соскочил с распалившейся девки и, похватав вещи, почти голым выбежал из квартиры. На железнодорожной станции его чуть не загребли в милицию. Блевал он на перроне так, как человек блевать не может. Никогда больше Алик не возвращался в этот город. Только в аэропорт Домодедово иногда приезжал. Да и то старался большей частью летать из Шереметьево.
А еще были первые большие деньги, заработанные вместе с председателем фонда инвалидов-доминошников в девяносто четвертом. Председатель, козлобородый хромой старик, сидел на Старой площади и отмывал через фонд охренительные бабки для генералов из администрации президента. А Алик с партнерами консультировал его по разным вопросам, помогал с инфраструктурой и обналом. Старик любил выпить и поговорить, поэтому приходилось периодически с ним бухать в «Метрополе». Небольшой геморрой за хорошие бабки, которые получал Алик с ребятами. Только очень скоро он с партнерами стал разыгрывать в кости, кто пойдет на очередную пьянку. И счастье, если идти выпадало не ему, потому что любимой темой козлобородого инвалида был рассказ о том, как работал он в советские времена руководителем станции юннатов (юных натуралистов) в Ботаническом саду. И приезжали к нему пионеры, а особенно пионерки со всех концов необъятного Советского Союза. Сочные такие пионерки 11–12–13 лет, с грудками, как недозревший плод лайма. А дальше инвалид-доминошник во всех подробностях, смакуя детали, описывал, что он вытворял с юными натуралистками. И нужно было сидеть, кивать и цокать языком в особо патетических местах. Хорошие деньги они зарабатывали тогда, даже очень хорошие. Год работы с инвалидом – и он мог бы достигнуть Планки, еще тогда, в девяносто пятом. Но было настолько противно слушать о том, как он ебал детей и так и сяк, и друзьям своим ебать давал, и членам ЦК, и зарабатывал на этом нехило, что Алик вежливо поблагодарил инвалида за сотрудничество и соскочил с темы через три месяца.
Много всего было. Алик вспомнил всех. Сотни, тысячи рож, все на одно лицо. С изумлением он понял, что если в детстве он всегда давал быдлу отпор, то с годами незаметно перестал это делать. Сначала сторонился, потом убегал, потом стал вести дела с быдлом, бухать, деньги давать, откупаться. И вот сейчас очередная скотина отобрала у него по-хамски микрофон и истерически орет.
– А, бля, зассали, петушки сладкожопые. Стасика слушать будете, Стасика Михайлова. Настоящего мужика, а не этого Волю, бля, педрильного. Стасика хочу, Стасика, на хуй, включай… «Без тебя, без тебя»…
«А я отхожу в сторону и охраны жду, – ужаснулся Алик. – И это после песни, которую я пел, после гимна практически в защиту человека и человечности. Я же бог, ну не бог пусть, пусть даже сшедший. Но у меня есть свой мир, свой. Не идеальный, да, хитровыкрученный – да. Но человечный. Не такой, как у этого. Там такие палкой по заднице получают и сидят смирно. А здесь? А здесь я в сторонку отхожу. Да я малышом был в сто раз смелее и правильнее. Что со мной стало? Кем я стал? Я такой, как этот? Это почему так стало, из-за денег? Из-за страха? Неееееет!»
Все события предыдущей недели, весь стресс, в котором он жил, в одно мгновение переплавились в ослепительно-белый, раскаленный гнев. Он поднимался снизу от уставших, со вздувшимися венами стоп, и стопы становились крепкой звенящей сталью, он растекался по рукам, и кулаки сжимались, превращаясь в чугунные кувалды. Он заливал белым расплавленным металлом мозг, и Алику казалось, что он – атомная бомба и сейчас взорвется. И взорвался… Перехватив левой рукой микрофон, правой он вмазал в самый центр ненавистной быдлотной хари. Мужик отлетел к противоположной стене и рухнул на завизжавших девок. Краем глаза Алик успел заметить мчавшегося к нему от дальнего столика мужика с такой же, как и у первого, хамской рожей. Отойдя чуть в сторону, он встретил его заученным в детстве крюком справа. Мужик подлетел на полметра верх, звонко ударился башкой о зеркальный шар и рухнул на пол. Сема и Федя вскочили, готовясь встретить многочисленных товарищей уделанного быдла. Разборка длилась не более двадцати секунд. Почему-то Алику было очень важно допеть песню до конца. Проигрыш закончился, и на плазме зажглись слова последнего куплета. Он запел, сначала с надрывом, а в конце тихо и задумчиво.