– А в чем я буду выступать по телевизору? – спросила я.
На мое лицо легла трагическая тень. Морис увидел эту тень и спросил, в чем проблема. Я узнала слово «проблем». Настя ответила. Я узнала слово «робе», что означает «платье».
Морис торопливо заговорил, свободно помахивая в воздухе кистью типично французским жестом.
– Он сказал, что купит тебе платье у Сони Рикель. Соня Рикель – одна из лучших кутюрье Франции.
Всех моих денег не хватит на один карман такого платья. Я сказала:
– Не надо ничего. Я надену на плечи русский платок. Буду как матрешка.
Морис с детским вниманием всматривался в наши лица, как глухонемой. Он ничего не понимал по-русски. Я заметила: на Западе говорят на всех языках, кроме русского. Русский не считают нужным учить, как, например, японский или суахили.
Мы вышли из здания аэропорта. Анестези вышагивала оживленно, немножко подскакивая. Она была рада, что все складывалось: самолет сел, Морис встретил, сейчас мы пойдем ужинать в ресторан, пить много сухого вина. Несмотря на то что Анестези испытывала настоящие муки ревности, ей это не мешало жить полно и ярко: путешествовать, заниматься издательским бизнесом, художественным переводом, крутить роман с Мориской, использовать его. И у нее все получалось, включая переводы. Она была талантлива во всем.
Я шла рядом с ней, как некрасивая подруга. Вообще-то мне всегда хватало моей внешности, и я не привыкла быть на вторых ролях, но рядом с Анестези мне нечего делать. Ее внешность, помимо природных данных, была сделана гениальным стилистом, и этот стилист – ее жизнь. А мой стилист – Москва периода перестройки.
Анестези может позволить себе старого индюка, и молодого красавца, и женщину-лесбиянку, потому что она – хозяйка. Себе и своему треугольнику. Она – свободный человек. А я опутана совковой моралью типа: «Не давай поцелуя без любви», «Поцелуй без любви – это пошлость». Но ведь помимо любви на свете существуют страсть, желание, влюбленность. Именно они наполняют жизнь и расцвечивают ее, как фейерверк в темном небе. Но такие мелочи, как желание и страсть, не брались в расчет нашей коммунистической моралью. И несмотря на то что прежняя идеология рухнула, совковые идеи въелись намертво, как пыль в легкие шахтера.
Я иду рядом с Анестези и все понимаю. В этом моя сила. Уметь оценить ситуацию и себя в ситуации – значит никогда не оказаться в смешном положении.
Морис подвел нас к длинной синей машине марки «ягуар».
– Это его машина? – удивилась я.
– У него три машины, – сказала Настя.
– Он что, богатый? – заподозрила я.
– Миллионер. Он входит в десятку самых богатых людей Франции.
Мы забрались внутрь машины. Я – рядом с Морисом. Анестези – за моей спиной, самое безопасное место.
Мы тронулись. Красивые сильные руки Мориса касались руля. Я искоса поглядывала на него.
Если взять Пушкина в отрыве от его имени, что можно увидеть? Тщедушный, узкогрудый, маленький, с оливковым лицом и лиловыми губами. Обезьяна. Но когда понимаешь, что это Пушкин, уже не видишь ни роста, ни отдельных черт лица. Преклоняешься перед энергией гения и жалеешь, что он умер до того, как ты родилась. Хорошо бы такой человек жил всегда. Природа обязана делать исключения для таких людей.
Не буквально, но нечто похожее я испытывала в отношении Мориски. Его немигающие глаза показались мне пронзительно-умными, умеющими видеть проблему во все стороны, и в глубину прежде всего. Пустая кожа под подбородком ничему не мешала. Он мог бы сделать пластическую операцию. Но зачем? Он ведь не женщина, а мужчина. И не просто мужчина, а миллионер. Хозяин жизни.
Морис достал из-под сиденья две коробки шоколада. Одну протянул мне, другую Анестези. Я была голодна и тут же начала жевать.
– Перестань жрать, – сказала Анестези по-русски. – Мы едем ужинать.
– Что? – переспросил Морис.
– Ничего, – ответила Анестези, и я поняла, что она не предательница. Она не хочет хорошо выглядеть на моем фоне.
Я закрыла коробку, потом подняла глаза и в этот момент увидела, как по воздуху плывет лист металлического шифера. Он бесшумно, медленно плыл навстречу машине, на уровне моих глаз. Я мгновенно поняла: это «Оскар» сорвал с ближайшего строения кусок крыши, и сейчас мы встретимся в одной точке.
Лист железа влетел в лобовое стекло. Я вскрикнула и закрыла лицо руками. Раздался глухой удар по стеклу, потом грохот от скатывающегося железа.
Морис негромко воскликнул: «Ах…» Остановил машину. Вышел и посмотрел. На стекле – царапина, на правом крыле – вмятина. И это все. Видимо, стекло у «ягуаров» имеет особую прочность, равно как и металл.
Если бы кусок железного шифера влетел в мою московскую машину, я осталась бы без носа или без глаз. А тут я отделалась легким «ах», и то не своим, а Мориса.
Морис вернулся в машину и что-то сказал Анестези.
– Он спрашивает, какую кухню ты предпочитаешь: японскую, китайскую, итальянскую или французскую.
Я задумалась. В японском ресторане надо есть палочками, я не справлюсь и начну есть руками, поскольку вилок там не дадут.
– Мне все равно, – сказала я и посмотрела на Настю, перекладывая на нее проблему выбора.
– Как обычно, – сказала Настя. Видимо, у них с Морисом было свое любимое место.
Мы сидим в маленьком китайском ресторане. К Морису выходит хозяин, неожиданно рослый для китайца. Скорее всего полукровка: китаец с французом. Но волосы и глаза – принадлежность желтой расы. Они говорят по-французски. Я улавливаю слово «пуассон», что означает «рыба». Видимо, Морис с хозяином обсуждают: когда поймана рыба, сколько часов назад, и чем поймана – крючком или сетью. На крючке рыба долго мучается и в результате пахнет тиной. А рыба, пойманная сетью, не успевает ничего понять и пахнет только рекой, солнцем и рыбьим счастьем.
Китаец с удовольствием ведет беседу и не смотрит на нас. Мы ему неинтересны. Ему интересен постоянный клиент-миллионер.
Анестези вытащила зеркальце и проверяет грим. Ее ореховые волосы стоят облаком и блестят от физического здоровья. Декольте низкое, видна стекающая вниз дорожка между грудями, губы горят, как будто она долго целовалась. Таинственный треугольник тоже горит, и она сидит на нем, как на сковороде. При этом она ничего не делает, просто смотрит перед собой застывшими, чуть выпуклыми глазами.
Морис спокоен или просто держит себя в руках. Красивые руки спокойно лежат на белой скатерти. Сильные пальцы, ровные по всей длине. Мои мысли никто не может подслушать, и я втайне ото всех и от самой себя допускаю мысль, что таким же должен быть его основной палец: сильный и ровный по всей длине. Я где-то читала, что пальцы и детородный орган природа выкраивает по одному рисунку. Не будет же природа каждый раз придумывать и выдумывать. Внутри одного человека она работает по одному лекалу. Интересно: как по-французски член? Наверное, так же, как и по-русски.
Появляется официант, маленький и тонкий, как стрела. Над столом в красивом рисунке движутся его руки. Ни одного лишнего или неточного движения. Интересно, сколько Морис оставляет на чай? Я слышала: чем богаче человек, тем он жаднее. Если бы я была миллионерша, я бы занималась благотворительностью, потому что отдать гораздо плодотворнее, чем взять. Но я никогда не буду миллионершей. Я зарабатываю на жизнь честным красивым трудом. А честным трудом миллионов не заработать.
– Какой у него бизнес? – спросила я переводчицу.
– Тяжелые металлы, – ответила Настя.
– А что он с ними делает?
– Хер его знает. Во всяком случае, не грузит.
Настя была чем-то раздражена. Скорее всего тем, что Морис не входит в ее облако. Не дышит им. Не заражается влажным сексом. Сидит, как в противогазе. И как на него влиять – непонятно.
Официант поставил блюдо с уткой и большой салат. Салат имел все оттенки зеленого и сиреневого, при этом был не нарезан, а порван руками. Утка утопала в сладковатом соусе по-китайски. В ней почти не было жира, одна только утиная плоть. Я надкусила и закрыла глаза. Какое счастье – есть, когда хочется есть.
Однако надо поддержать беседу.
– Какое у Мориса образование? – спросила я Настю.
– Он самородок. Из очень простой семьи. Ему не дали образования.
Я снова посмотрела на руки Мориса – тяжелые, мужицкие. И глаза мужицкие. Пусть французского, но мужика.
Вот сидит человек, который сам себя сделал. Я сидела рядом и испытывала устойчивость, как будто держалась за что-то прочное. Как за перила, когда спускаешься по крутой лестнице вниз.
Я в основном спускаюсь и поднимаюсь без перил. В этом и состоит моя жизнь. Вверх – без перил. И вниз – без перил.
За что же я держусь? Это мой письменный стол со старой, почти антикварной машинкой. Груда рукописей и поющая точка в груди. Мы втроем: я, точка и машинка – долетели до самого Парижа. И теперь сидим в ресторане с миллионером, входящим в первую десятку.