– Чегоданов маньяк, который повсюду видит еврейский заговор. Он верит в то, что Россия стала объектом грандиозной геополитической спецоперации под названием «Вторая Хазария». Суть ее в том, что еврейский мир чувствует свою обреченность. Государство Израиль задыхается в арабских тисках. Планирует перенести свой центр в Россию, ибо здесь когда-то существовало Хазарское еврейское царство. Чегоданов видит в каждом еврее агента, который способствует реализации этого плана. Подавляет русскую культуру, вытесняет русских из политики, науки, бизнеса, насаждает дух Хазарского каганата.
– Но это же дичь! Черносотенство! Маниакальная ксенофобия! – Резинка в мелькавших пальчиках Шахеса превратилась в маленький вихрь, а сам он покраснел до ушей и начал грассировать так, что речь его стала похожа на свист дрозда или свиристеля. Он вынужден был замолчать. Перевел дух и продолжал говорить, стараясь бережно обходиться с согласными. – Но это действительно паранойя, которая не оставляет русских сто лет. Какой еврейский заговор? Какая Хазария? Евреи влились в русскую жизнь и обогатили ее. Еврейские художники, музыканты, поэты. Еврейские врачи и ученые. Еврейские физики, которые создали русскую атомную бомбу и сберегли Россию, сберегли, если угодно, русскую государственность, которая бывает к евреям крайне неблагодарна. Мы должны быть вместе. В России столько ресурсов, которыми русские не умеют воспользоваться. Нефть, лес, алмазы, пресная вода, даже снег, изумительный русский снег. Русские ресурсы и еврейский ум обеспечат нам процветание.
Шахес моргал круглыми глазками, как обиженный ребенок, который собирался расплакаться. Бекетов тайно торжествовал. Шахес утратил осторожность, перестал скрываться, как улитка, в своем домике. Обнаружил свою беззащитную, пульсирующую мякоть.
– Вы абсолютно правы, Лев Семенович. – Бекетов выражал благодарность за это откровенное признание, которое совпадало с его, Бекетова, мнением. – Я объяснял Чегоданову. Русские и евреи – два мессианских народа, предлагающие человечеству свои символы веры. Идею совершенства. Но человечество отвергает эти символы веры и казнит евреев и русских за их мессианство. Русские и евреи несут неисчислимые траты, терпят гонения, нашествия, но не в силах отказаться от своего мессианства, вмененного им Богом. Так не настало ли время объединить наши усилия по исправлению рода людского? Наше мессианство и есть наш главный ресурс, а ум, о котором вы говорите, он не еврейский, не русский, а Богов.
Шахес перестал вращать резиновый стебелек. Молча смотрел на Бекетова. Обдумывал услышанное, сопоставляя с тем, что он думал, слышал и знал по этому поводу. А Бекетов смотрел на бело-розовое диво монастыря и вдруг вспомнил, как в детстве мама водила его в монастырь. Рассказывала о царевне Софье, Стрелецком бунте, и кругом была изумрудная весенняя зелень, золото куполов, старинные надгробия с именами генералов, советников, знаменитых писателей. И мама казалась такой красивой, среди весенних цветов и белых наличников.
Это воспоминание было острым, ошеломляющим. Вдруг обесценило все, ради чего он появился в этом кабинете. Лукавил, притворялся, вел мучительную, не имеющую скончания игру. Отказался от подлинной, искренней жизни, в которой присутствовала нежность к матери, влечение к умершему отцу, молитвенные мысли об усопшей родне, когда вдруг в ночи он начинал молиться о них. И эта молитва переносила его в чудесный край, где все они были живы, любили его, сберегали из своей таинственной дали, ждали к себе, в чудесную обитель.
– Андрей Алексеевич. – Шахес прервал его воспоминания, вернул из солнечного изумрудного утра в серый холод московской зимы. – Мне кажется, вас что-то тревожит. Вы хотите мне что-то сказать.
– Вы правы, Лев Семенович, у меня есть серьезные опасения относительно того, как развивается предвыборная кампания. Кто наполняет Болотную площадь, чтобы поддержать Градобоева. Там непрерывно увеличивается число националистов и число левых, которые охвачены националистическими настроениями. Если под напором миллионной толпы власть, не дожидаясь выборов, падет и Чегоданов сбежит из Кремля, эту власть подхватят нацисты и ультралевые. И последствия будут ужасны. Террор, еврейские погромы, война всех против всех. Этот русский хаос никого не пощадит. Это меня ужасает, Лев Семенович.
– Такой сценарий очень и очень возможен. Союз левых и наци – это и есть национал-социализм. «Русский фашизм», в который никто не верил. – Резиновый отросток в руках Шахеса бурно вращался, рассылая сигналы бедствия. И эти сигналы принимали в правозащитных организациях, аптеках, творческих союзах, банках, на телеканалах и радиостанциях. Сообщество дельцов и художников, политиков и банкиров возбуждалось, консолидировалось, оборонялось, переходило в атаку, подавляя очаги и центры опасности. Так подавляет артиллерия скрытые огневые точки, давно нанесенные на военную карту. – Что же вы предлагаете, Андрей Алексеевич?
– Вы должны привести на площадь своих людей. Должны войти в ближайшее окружение Градобоева, чтобы получить от него преференции. Должны возглавить протестное движение. Ваши люди должны стоять на трибуне рядом с Градобоевым и оттеснить от него нацистов. В ваших рядах есть интеллектуалы, есть политтехнологи, есть бывшие министры и даже премьер-министр. Вы способны предложить будущему президенту Градобоеву стратегию и тактику, а если случится хаос, способны перехватить власть и оттеснить фашистов. В этом ваша историческая миссия, Лев Семенович, ваш вклад в русскую историю. Подумайте, Лев Семенович. Вы знаковая фигура. Вы лично должны появиться на трибуне и встать рядом с Градобоевым.
Щеки Шахеса под белесой щетинкой порозовели. Белые ресницы часто моргали. Курносый нос издал шмыгающий звук, и Шахес всем своим видом подтверждал свое прозвище Наф-Наф. Он засмеялся, сотрясая свой круглый животик.
– Вы хотите, чтобы я встал рядом с Градобоевым, который публично усомнился в подлинности дневников Анны Франк? Чтобы я встал рядом с этой деревенщиной Мумакиным, который заявил, что в окружении Ленина было слишком много евреев? Чтобы я оказался рядом с этим гомосексуалистом Лангустовым, чей флаг слишком напоминает флаг Третьего рейха? Чтобы меня, доктора философских наук, почетного профессора Иерусалимского университета, окружал этот сброд?
Шахес смеялся. И этот смех, это странное фырканье курносого носа, эти уничижающие слова фиксировал крохотный диктофон на груди у Бекетова. Шахес продолжал смеяться, тряся животиком, но постепенно смех его стал стихать, животик успокоился. И он задумчиво стал смотреть на Бекетова, словно отыскивал в нем какой-то признак, какую-то черту, позволявшую угадать вероломство, тайную интригу, куда Бекетов собирался его затянуть.
– А вы хорошо знаете Градобоева? – спросил Шахес.
– Не очень, – ответил Бекетов.
– Вы знаете, что он стажировался в Йельском университете у профессора Вунда, сына штандартенфюрера СС?
– Не знаю.
– А вы знаете, что его мать Анна Трефилова была активисткой печально известного Общества охраны памятников, откуда вышла фашистская «Память»?
– Я не изучал его родословную.
– И эта его нынешняя любовница, пресс-секретарь Елена Булавина посещала монастырь в Боголюбове, где общалась с православным сталинистом отцом Петром. Кстати, Елена Булавина была вам очень близка. Это ваш человек в окружении Градобоева?
Круглые глазки Шахеса ласково вопрошали. Бекетову вдруг стало страшно. Он почувствовал, что прозрачен для Шахеса, который видит его насквозь, разгадал его лукавую затею, играет с ним. Он, Бекетов, вовсе не искусный режиссер, поместивший Шахеса в свой спектакль, а заурядный актер в театре Шахеса, выполняет его режиссерский замысел. Он, Бекетов, ошибся, соединил не те провода, перепутал полюса, и сейчас ударит сокрушительная молния, блеснет чудовищной силы вспышка, от которой взорвется монастырь за окном, рухнет бело-розовая колокольня, обуглятся золотые купола.
И он сидел, похолодев от ужаса, ожидая удара. Постепенно успокаивался, чувствуя, как стучит сердце.
Лицо Шахеса стало задумчивым, печальным. Словно его мысль летела по огромным пространствам, где шел по пустыне народ, ведомый пророком, мудрецы листали пергаменты с древними письменами, еврейские революционеры взрывали царей и сановников, горели печи Бухенвальда, банкиры играли судьбой континентов, и звучал пленительный, как больная скрипка, стих Мандельштама. Мысль Шахеса, пролетев по необозримым пространствам, вернулась в Москву, в кабинет, где сидел Бекетов. Сложилась в умозаключение, суть которого оставалась неведомой Бекетову.
– Я вас услышал, Андрей Алексеевич, – произнес Шахес. – Я пойду на Болотную площадь. Устройте мне свидание с Градобоевым.
За окном вдруг побелело. Пошел снег, густой, летучий. Занавесил монастырь, налипал на стекла, хотел влететь в кабинет. Метель играла, в ней возникали просветы, и тогда казалось, что колокольня танцует, купола летают, как золотые шары, монастырь отрывается от земли и мчится в снегопаде, как фантастический ковчег. И в этом ковчеге он, Бекетов, совсем еще мальчик, и мама, и молодой отец, и бабушка, и погибший под Сталинградом дед, и вся старинная, любимая, незабвенная родня. И стрельцы, и царевна Софья, и царь Петр в Преображенском мундире, и этот ковчег русской истории несется из неоглядного прошлого в неоглядное будущее.