Напротив, они проникались его неосуществлённой, параллельной нереальной жизнью и звучали всё оптимистичнее, торжественнее, как будто бы звуки непосредственно обращались в чувства, а паузы – в светлые размышления. Из хитроумных переплетений скрипичных ключей и пестрящих нот, назло непримиримому времени, к нему вновь возвращались весёлые друзья, толстый мальчик в клетчатой рубашке и снова, вместо солнца в самом центре весны оказывалась светловолосая девушка, соединяющая своей осторожной тенью бледный восток и бесприютный запад.
Композитор внимал этим мелодиям словно воспоминаниям о неслучившейся жизни и сознавал, что ничего нельзя противопоставлять реальности, и его гениальную музыку тоже.
Ноты чернели у него на бумаге словно собственные следы, и по ним он мог возвращаться даже туда, куда обычно не возвращаются. Пожалуй, это была единственная привилегия, которую предоставлял ему неразъяснимый статус «композитора от Бога». Если, конечно, не считать того, что искра Божия, некогда затеплившаяся в его сердце, сумела создать свою маленькую вселенную, которая по замыслу, совершенству и внутренней гармонии намного превосходила ту, где неумолимо убывало его время, и пестрели, как обречённые ноты, его собственные следы.
Он стоял между этажами на лестничной площадке, курил и размышлял о том, что не так уж плохо ощущать себя прекрасным принцем, во всяком случае, ничуть не хуже, чем актёром эпизода N-ского театра, в котором служил без малого тридцать лет. Ему трудно было себе и представить, что у него может быть такая очаровательная юная поклонница, незаметной тенью следующая за ним повсюду. Он совсем не помнил эту девушку, словно её никогда и не было в зрительном зале. Хотя, по правде говоря, в зрительный зал он смотрел редко. Нет, это не было пресловутой боязнью сцены, просто ещё с училища публика воспринималась им болезненно, причём болезненно в самом буквальном смысле. Пришедшие на спектакль зрители неизменно давали о себе знать лёгким покалыванием век и каким-то неуютным ощущением в подмышках; особенно это было заметно, когда зрительный зал был полон. Оттого он не любил театральную публику и обычно в зрительный зал не смотрел.
Наша же героиня, напротив, глаз не сводила со сцены. Она ждала его выход с таким волнением, что у неё немели кончики пальцев, и кровь так сильно приливала к лицу, что начинало стучать в висках. Она уже не замечала ни кулис, ни сцены, ни зрительного зала – только его, даже не слышала те немногие реплики, что он произносил со сцены. Она не слышала их, ибо смысла в них для неё не было никакого. Важен был только его голос, который проникал в само её существо, переплетался с внутренней речью, и у них возникал чуткий, трепетный диалог, который уже не оставлял её до самой ночи.
Девушка долго не могла заставить себя подарить ему цветы. Когда опускался занавес, её тело совсем переставало слушаться, наливаясь какой-то подлой, отвратительной тяжестью. Тяжесть не позволяла двигаться, не давая возможности поднять руки, и только сердце билось в такт овациям зала. Она следила за своим единственным актёром и отчего-то думала, что только здесь он живёт своею подлинной жизнью, рядом с её учащённым сердцебиением и холодком на кончиках пальцев.
Ему очень редко доставались цветы, а если и случалось такое, то он, подобно другим актёрам, не приносил их домой. Хотя это было бы совсем нелишним, по крайней мере потому, что в квартире ничего не говорило об актёрской профессии хозяина, даже книги большей частью составляли библиотеку фантастики и приключений. Ни жена, ни дети театром не интересовались, и это было, пожалуй, хорошо – сцена для него кончалась сразу же за тяжёлой дверью служебного подъезда.
Для его же поклонницы всё было как по
Шекспиру: весь мир был театром, разве что театром одного актёра.
Она не знала, отчего этот немолодой мужчина так прочно вошёл в её жизнь, вырвав её из среды сверстников, обрушив все прежние связи, все былые привязанности и оставив её исключительно наедине с собой. Со стороны казавшейся такой одинокой и неприкаянной, она находилась постоянно рядом с ним, в мыслях ли, в грёзах ли, в реальности – это неважно, ведь реальность это, прежде всего, то, во что веришь. А она не могла не верить в него. Он был, он существовал, и что может быть прекраснее и убедительнее этого. Её жизнь была наполнена тем особенным светом влюблённости, в сиянии которого все вещи вокруг теряют свои значения, своих хозяев и принадлежат только двоим избранным, существуя лишь затем, чтобы им лучше было понимать и узнавать друг друга.
Этот свет, к сожалению, не касался его души. Ромео он был никакой, да ему и не доставались никогда подобные роли. Однако такое обстоятельство совсем не расстраивало и не задевало его. Взамен яркой театральной карьеры он имел относительно спокойную и комфортную жизнь, жизнь без всевозможных интриг, без зависти, без тайного или явного недоброжелательства.
Жил он тихо и незаметно, не принадлежа ни к неудачникам, ни к баловням судьбы, его обходили стороной не только беды и неудачи, но и то, чего так страстно ждут люди: ни любовь, ни счастье ни разу не наведались к нему в гости. Только там их и не особенно ждали. Для большого чувства в его жизни попросту не хватало свободного места. Он даже не помнил, как так получилось, что рядом с ним появилась неуклюжая смешливая блондинка, которой всякий раз щедрый апрель дарил целые солнечные россыпи золотистых веснушек.
Потом он оказался с ней в огромной квартире с тяжёлым чугунным балконом, с цветущей геранью на окнах, шумным водопроводом и высокими лепными потолками. Жизнь словно бы притормозила, остановилась – он почти не чувствовал её течения, только звуки выдавали непрекращающееся движение бытия, словно во всех этих позваниваниях лифта, скрипах детской коляски, гулких шагах по лестнице и была заключена его жизнь, которая неизвестно как подвела его к собственному юбилею. Юбилей случился так внезапно, так неожиданно и так грубо, будто бы кто-то долго молча бежал след за ним и, наконец, выбившись из сил, резко его окликнул.
Он обернулся и увидел себя в большом опальном зеркале на фоне мутного, подслеповатого окна и выцветших обоев в крупных золотистых веснушках. Он не привык видеть себя так им, постаревшим и осунувшимся, но более всего его изумляло – как могут уживаться на одном лице лучистые морщинки возле глаз и упрямая, суровая складка у рта, странная податливая полуулыбка и такой колючий, пронзительный взгляд прищуренных глаз, в которых, казалось, ни разу не светилось озорство и веселье. «и когда только я научился так нелепо щуриться», – думал артист, не припоминая, когда у него могла появиться безобразная, не замечаемая ранее дурная привычка.
Но не только это удивляло его и расстраивало. Как не пытался он вглядываться в своё отражение, он так никого и не увидел рядом с собой, ни единой живой души, даже той тихой девушки из зала, что неотступно и всюду следовала за ним. Странно, что он её там не увидел. Могла же она как-нибудь дать знать о себе: неясным контуром, промелькнувшей тенью…
Правда, в его жизни она открылась позже, ровно за полчаса до того момента, когда он стоял между этажами на лестничной площадке, размышляя о своей жизни и стряхивая пепел с сигареты в консервную банку, привязанную к шпингалету оконной рамы.
Она позвонила в дверной звонок, которым не пользовался никто и никогда. Звонок пронзительно отозвался ей рваным дребезжащим фальцетом, поражаясь и своему нескладному голосу и тому, что кто-то, наконец– таки, о нём вспомнил. Квартира вздрогнула от такого необычного звука, непохожего ни на позвякивание лифта, ни на скрипы детской коляски, не шелохнулись разве что неуклюжие цветки герани на окнах, и золотистый выцветший горошек на старых обоях.
Дверь открыла жена, артист же смотрел на гостью, показавшуюся в проёме, из-под руки жены, надёжно скрытый от глаз своей поклонницы полумраком прихожей и пыльной одеждой, тесно развешенной у входа.
Хлынувший из подъезда свет так тесно обтекал фигуру девушки, что она сделалась совсем тоненькой, почти неразличимой и казалось, что сделай она шаг через порог, то попросту сольётся с полумраком прихожей и перестанет существовать вовсе. Как она не слышала слов артиста, так теперь он почти не слышал её слов. Зато он хорошо слышал голос жены и доносившиеся откуда-то с нижних этажей гулкие одинокие шаги, похожие на глухое, невнятное бормотание какого-то страшного бездушного существа.
Он не понимал, что случилось в его судьбе, что произошло в жизни этой странной влюблённой девушки, но всякий раз, выходя на сцену, он пристально и с незнакомым ранее волнением смотрел в зрительный зал.
Смотрел наперекор самому себе и своей судьбе, лишившей его чего-то очень значительного, исключительно важного, непонятного и манящего. Нет, боль никуда не исчезла, просто она переместилась с кончиков его век куда-то глубоко в сердце, туда, где вопреки всей науке и медицине у человека должна находиться его бессмертная человеческая душа.