С тех пор, как я узнал о том, что имею во чреве дитя, я постоянно думаю о нём. Всю свою жизнь я подчинил строжайшему контролю и стараюсь делать только то, что будет ему полезно. Ведь малейшее отклонение, малейшая вольность может погубить его хрупкую жизнь, и он может родиться мёртвым. А этого допустить я не могу ни за что на свете! Я ем и пью столько, сколько он хочет, и тогда, когда он хочет. Я общаюсь с теми людьми, которые ему нравятся и читаю книги, которые ему приходятся по душе. Это такая огромная ответственность – быть матерью…
Иногда мне кажется, что внутри меня спрятан целый мир, и даже ещё больше. Это великое чудо – рождение новой жизни! Я смотрю теперь на всё новыми глазами, его глазами. Я стал для него проводником, с помощью которого он может действовать на земле. Когда он шевелится в моём чреве, я всегда точно знаю, чего он хочет. А если он недоволен мной… О! Это настоящая трагедия для меня! Лучше умереть, чем чувствовать его осуждение!
Мне больно, когда он толкается. Кажется, что меня разрывает изнутри. Но когда я долго не ощущаю его движений, страх сжимает мне сердце. И вновь и вновь я готов претерпевать любые муки, лишь бы чувствовать биение его сердечка внутри себя! Какое это нестерпимое наслаждение – иметь в себе жизнь!
Сейчас он спит, я чувствую его ровное дыхание. С каждым днём он требует от меня всё больше и больше. Я боюсь того момента, когда он потребует отдать всё, даже, возможно, мою жизнь. Смогу ли я пожертвовать собой ради него? Но если нет, то грош цена моей любви, значит всё было только пустой подделкой, игрой чувств и обманом ума. Значит, я зря жил на свете, и нет мне спасения от себя самого. Ведь нет больше той любви, как если кто положит душу свою за любимое существо!
Весь мир преобразился для меня и засиял новыми яркими красками. Я полюбил траву, потому что по ней будешь ходить ты , небо – ты будешь любоваться им, солнце – оно будет согревать тебя своими лучами. Я наконец-то узнал цену счастья. Когда мне не для кого было жить, то всё вокруг было серым, одинаковым и бессмысленным. Теперь я могу себе позволить любить других существ и бескорыстно помогать им. Моя материнская забота и ласка перелилась через все границы и заключила в объятья весь земной шар!
Конечно, и мне многие помогают. Я чувствую их заботу о себе. Но советы я принимаю далеко не от всех. Я слушаю только тех, которые сами выносили в себе ребёнка и не понаслышке знают, что такое жертва. А теоретиков я терпеть не могу! А ещё больше ненавижу лицемеров, которые притворяются беременными, внешне ведут жизнь такую же, как и будущие матери, а сами полны лишь мёртвыми сухими костями. Иногда я чувствую, что сам становлюсь таким, и тогда мне делается очень страшно…
Сегодня я вдруг отчётливо услышал его будущий голос – звонкий и глубокий, и увидел его будущие глаза – лучистые и ясные. И тогда я понял, что умру при родах. Я недостоин жить рядом с ним! Он просто скинет меня как старую грязную оболочку, которая мешает ему вступить в новую жизнь. Да минёт меня чаша сия! Всё естество моё сопротивляется этому. Но если иначе нельзя, то пусть так и произойдёт! Я должен претерпеть эту скорбь, это огненное искушение, чтобы родился человек в мир. И тогда радость моя будет исполнена и никто не отнимет её у меня!
Ведь истинная моя сущность и настоящая жизнь заключены в этом человеке, находящемся внутри меня. Лишь бы я смог отречься от себя и полностью отдать себя в его руки! Тогда моя смерть будет только видимостью, на самом деле я буду продолжать жить в моём ребёнке. А значит, я буду жить вечно, ведь мой ребёнок – это сам Христос, Превечный Бог!
В жарко натопленном домике при Благовещенском храме умирал настоятель отец Валерий. Его уже два раза соборовали, но изменений в его состоянии не произошло. Он поднимал на исповедующего мутные глаза и без конца повторял одну фразу: «грешен во всём».
В углу сидела монашка и читала новый детектив Марининой, перебирая чётки. Отец Валерий разговаривал с кем-то, видимо, в бреду.
«А вот пришла ко мне духовная дочь, – бормотал священник. – Рассказывала про каких-то космических духов, назвала Христа демиургом. А что я могу ей сказать? Я и сам почти неверующий. Кто такой Христос? Что-то смутно помню. В молодости я знал… Посмотрел на неё… Стыдно мне было смотреть… Но всё-таки заставил себя поднять взгляд и говорю: «Доченька, потерпи, всё разрешится. Господь с нами». И всё. Больше ничего не смог сказать.
А вот хотел сам вынести за собой утку. Упал. Стыдно мне, даже испражниться не могу, как человек. Сам довёл себя до такого состояния, грехами своими. Некоторые святые до ста лет жили, не болели. Говорят, если есть пред смертью молитва, всё хорошо будет. А у меня нет. Недостоин я Бога видеть и не увижу.
Вот взял и вспомнил стихотворение, которое ещё до воцерковления, в юности написал. Помню так ясно, как будто вчера. А как молиться, не помню. Как Господь неизреченным сиянием в душу сходит, тоже не помню. Помню, что сходит, а как – не помню. Арсенья, хочешь прочту?»
«Читай, батюшка, читай!» – сказала монашка, не отрываясь от книжки.
«Дрожат мои руки, и я – развалина,
Рыхлая скрипучая телега.
Надеюсь, всё закончится скоро. Или рано
Я размечтался о конце своего века?
Я затухаю всё больше, всё глубже
Я растворяюсь в мире
Грохочущем, быстром, но неинтересном уже,
Как когда-то тонул в своей собственной жене.
Морщины избороздили тело так же,
Как душу ненужный хлам.
И я вспоминаю, что было неважно,
Живу или нет я, мне уже молодым.
Ведь жизнь пролетает так же незаметно,
Как с одуванчика сдувается пух.
А смерть тебя ждёт и бросает монетку:
Орёл или решка, потом или вдруг.
Я знаю, многие стремятся забыть
И живут, как и жили, превращаясь в ничто,
Растят своих внуков, но время летит
Заначкой на похороны в старом пальто.
Мои сны ножами впиваются в день,
Мешая безбожно всё, что было со мной.
И в солнечном свете дрожит моя тень,
Напоминая, что я чёрно-белое кино.
Старость расплющила, старость сожгла,
Всё помельчало и стёрлось всё в ней,
И я тащу своё тело к краю стола,
На котором ни чая, ни сладостей нет.»
«Может, вам водки налить?» – спросила Арсения, удивлённо посмотрев на него. Водка была в качестве обезболивающего.
«А вот вспомнил свою матушку, – как ни в чём не бывало продолжил отец Валерий, и монахиня снова уткнулась в книжку. – Как я увидел её в первый раз, в платочке. Я же ведь в семинарии учился. Потом мы обвенчались да расписались. А потом – похороны. Я её и не видел почти, нужды храма, требы. Всего тридцать пять лет вместе прожили. А как её надо бы было любить! Теперь и не увидимся боле. Она-то уж давно Бога славит, а мне Бога не видать.
А вот внучки́-то мои во Христа не верят вовсе. Говорил им святых отцов читать, а они что читают? Нет во мне веры ни на грош, даже родственников не могу спасти. Грешен во всём… Во всём грешен… не могу молиться… грешен во всём…»
Отец Валерий забылся.
Монахиня Арсения пыталась сосредоточиться на тексте, чтобы забыть о своём горе. Она боялась встретиться взглядом со священником и пряталась за книгой.
«Глаза у него стали мутные и бессмысленные, – с горечью думала она. – Неужели он совершил смертный грех, и его теперь так ужасно наказывает Господь? Многие считали его старцем. Три месяца назад он ещё служил Литургию, исповедовал, говорил проповедь. И вдруг – рак прямой кишки, метастазы, маразм. Он никогда не лечился, никогда не жаловался на свои болезни… «В чём застану, в том и сужу!» – говорит Господь. Наверное, это из пророков. В Евангелии такого как будто нет… Святые видели перед смертью небо отверстым и ангелов. Кого-то из преподобных сам Господь уговаривал взойти на небо, а он отказывался. Почти у всех мирских после соборования наступает просветление, и они умирают с молитвой. А он забыл, кто такой Христос!»
Тут Арсения почувствовала чьё-то присутствие и подняла глаза. Посреди комнатки стоял высокий моложавый мужчина, серьёзный и гладко выбритый.
– Вы – кто? – удивилась монахиня.
– Я за отцом Валерием, – ответил мужчина. Он выглядел абсолютно материальным и плотским, но у Арсении в душу закралось подозрение.
– Вы – врач?
– Я – посланник! – сказал человек, нагнулся и поцеловал священника в лоб. Тут наконец Арсения поняла, что это – бесовское наваждение, и сотворила крестное знамение.
– Мы всё равно его вам не отдадим! – закричала она, вскакивая и роняя книгу. – Мы всё равно его отмолим!
В этот момент, ярко сверкнув, взорвалась лампочка, и мужчина исчез, оставив после себя громкий звенящий смех. Его смех превратился в тонкий сон. Она играла в салки со своими братьями. Тогда её звали по-другому. «Дашка-промокашка», «Дашка-дурашка», «Дашка-сладкояжка». И вдруг один из братьев схватил её за руку и сказал: