– Как меня, – поспешил Дядя Тепа напомнить о себе и сам же ответил заносчиво: – Потому что они сделали ноги!
– Неправда, – Щукин сказал, – нас тоже забрали, но отпустили, а тебя продержали до утра.
Щукин взял хлеба горбушку и стал дорезать на искусствоведческом журнале.
– Светка моя, – сказал Дядя Тепа, – копию протокола хранила, хотела меня шантажировать, угрожала дочке показать, какой я плохой, ну не дура ли?
Катрин спросила Бориса Петровича:
– А куда вы смотрели, Борис?
– То есть когда? – пробормотал Борис Петрович.
– Тогда. Во время вашей совместной акции.
Вниз, на свинцовые воды Невы смотрел двадцатилетний Боря Чибирев – не на Мраморный дворец, не на бастионы Петропавловской крепости, – на струю, на три жизнерадостных бодрых струи, весело низвергавшиеся гаснущими огоньками; это было за час до разведения моста; белая ночь; три дурака – на середине – плечом к плечу – хором... Борис Петрович помнил, он помнил лучше других, но сейчас он не был уверен, что это то самое – то же самое думает, о чем они говорят...
Он понял, насколько он трезв.
– Я директор школы, – сказал зачем-то.
– Полистай, – Щукин стряхнул крошки с журнала. – Они принесли.
– Борис, как вы относитесь к проблеме анонимности в современном искусстве?
– Он практик, – сказал Дядя Тепа, – а не теоретик.
Дядя Тепа и Катрин беседовали об актуальном искусстве, выражаясь: «концептуальная акция», «симулякр», «семиотическая среда». Борис Петрович дивился на старого друга. В журнале, который он неспешно листал, было много статей; он рассматривал фотографии. На одной – два голых мужика играли в чехарду в арт-галерее. На другой – мужчина и женщина, стоя на четвереньках, оба одновременно засовывали в духовку головы. Голый гермафродит на третьей поливал из лейки фикус в горшке.
– Как живешь? – спросил Миша Щукин загрустившего Бориса Петровича.
Борис Петрович пожал плечами.
Вспышка. Их фотографирует Катрин. Дядя Тепа передвинулся вместе со стулом, сел посередке. Вспышка. Всех троих – Катрин – для истории.
Большие все-таки юмористы давали названия здешним объектам. Огрызок дороги, никуда не ведущей, зажатый между забором, кладбищем, свалкой, – по сути двусторонний тупик, нелепый градостроительный аппендикс, нечто ухабистое, кривое и необитаемое, – красиво называется Ялтинской улицей; единственное, что мирило с названием, – теплая, почти южная ночь, в которую вышли все четверо.
– Это Петербург? – спросила Катрин.
И то верно: с названием «Санкт-Петербург» единственное, что мирило, – та же теплая ночь, еще не совсем белая, но уже подпорченная молоком, – Щукин мог бы поберечь батарейки, но считал своим долгом светить, приумножая сущности.
Шли парами. Впереди вооруженный фонариком Щукин под руку с Чибиревым, следом Дядя Тепа в обнимку с Катрин.
Первая пара синхронно думала о второй, о том, что Дядя Тепа своего не упустит.
Наводя на печальную мысль о вакуумных котлах Утилизационного завода, бесшумно пробежала серая стая четвероногих призраков.
– Столько бездомных собак, – сказал Борис Петрович доверительно Щукину, – не знаю, что делать. Ебутся, как суки, прямо в школьном дворе. Представляешь?
– А ты выводи во двор второклассников. Урок сексологии или как там у вас.
– Циник, – сказал Борис Петрович.
Здесь одно из немногих мест в черте города, где небо выглядит цельным, большим, особенно ночью. Мерцали редкие звезды. Заводская труба была как прорезь в пространстве, ее вершину обозначал огонек. Ничем мясо-костным, впрочем, не пахло; было свежо. Завод, скорее всего, простаивал.
Неожиданно Щукин обернулся и громко сказал:
– У Бориса мечта есть, он хочет, чтобы его именем назвали улицу!
– Bay, – отозвалась Катрин.
– Чушь говорит! – огрызнулся Борис Петрович. – Что ты несешь! Совсем окосел?
– Нельзя? Тогда извини.
– Мужики, – послышалось Дядино Тепино, – Катрин огорчается, что вы не гомосексуалисты.
– Нет, нет, – засмеялась Катрин, – просто в рамках нашей концепции...
Она не договорила – споткнулась; Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:
– Круто.
Стрелка с фанерного щита «ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ» уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.
Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.
Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.
Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10 «Б» класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены... – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное «круто».
Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.
С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.
Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на Яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.
Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.
– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там... перформанс?
– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.
Боря не грузил, Катрин ему нравилась.
Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.
Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:
– Сатанисты.
– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.
– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.
Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.
На его работу молча смотрели.
Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.
Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.
Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.
Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.
– Сколько раз упрекали пишущую машинку за то, что она будто бы унифицирует писательский труд, лишает его авторского обаяния. Говорили, что пишущая машинка отчуждает автора от собственного текста. Сбивает с дыхания. Огрубляет мысль. Надо было появиться компьютерам, чтобы понять, какая это чушь! Но вы, молодой человек, так не считаете.
Щукина уже давно не называли молодым человеком, он сказал:
– Представьте, я с вами согласен. Ремонтирую, как вы заметили, не компьютеры, а механические печатные машины.
– Наверное, совсем нет работы?
– Антиквариат. И то редко.
– Вы действительно работаете сторожем?
Пили чай на кухне. Хозяин угощал черствым печеньем, овсяным. Старинная Stower Record, торжественно-черная, высокая, статная, с золочеными кругляшками медалей на корпусе, важно занимала стул, выдвинутый из-за стола, словно тоже участвовала в чаепитии.
Щукин был доволен собой, он подверг ее капитальному ремонту и сегодня сдал работу, на которую ушло четыре вечера. Он не жалел затраченного времени, он любил возиться с пишущими машинками, особенно старинными, как эта. Замечательный экземпляр – все родное, свое – до последнего винтика.
– Есть любители, которые еще пишут рукой, но уже на пишущих машинках никто не печатает, – говорил хозяин, вздыхая. – Я последний.
Вид у него был импозантный – изнуривший себя, похоже, трудами дистрофик лет шестидесяти, с копной седых волос на голове и тонкой козлиной бородкой, которую, казалось, он сам приклеил себе чуть выше кадыка, пощадив подбородок. Мнил ли он себя писателем или действительно был таковым, Щукин не знал.