Ни слова больше не говоря, Толик обернулся ко мне, взял меня за руки, положил мои руки на Ласкины колени и показал, как нужно толкать ей колени к плечам и в стороны. Началась новая потуга. Я навалился и неожиданно для себя ощутил в ладонях пружинную и вибрирующую силу тоненького Ласкиного тела. Толик тем временем обошел Ласку сбоку, стал перед ней на колени и навалился огромным своим предплечием ей на живот. Что-то хрустнуло. Или мне показалось, будто что-то хрустнуло. А Толик пел: «Видите вы гроб и разумейте, Бог от гроба воскрес».
– Я не могу, я не могу больше, – прошептала Ласка.
А я видел, как половые губы ее раздвинулись, снова плеснула кровь, и когда кровь схлынула, показались волосы. Коротенькие, взъерошенные и перемазанные в крови.
Толик встал, поглядел Ласке между ног, потрогал эти волосы пальцем и сказал:
– О! Чубчик! Следующей потугой родим!
И только он это сказал, волосы исчезли, как если бы тонущий человек на мгновение показался над поверхностью воды, а потом снова ушел в пучину.
Толик улыбнулся и мальчишеским каким-то жестом толкнул меня в плечо:
– Смотри, профессор, прикольно щас будет, как они вылезают и сразу голову направо поворачивают. Откуда они знают, что надо голову поворачивать? Началось? Давай!
Но на этой потуге голова ребенка не вышла наружу. Ласкины коленки вывернулись из моих рук, и она лягнула меня. Довольно больно, в скулу. У меня из глаз полетели искры. Толик злился и говорил Ласке:
– Ты уморить его хочешь? Тужься хорошо!
– Не могу! – всхлипывала Ласка.
– Можешь!
– Я не могу!
– Тужься через немогу! Давай!
Опять началась потуга. Я опять навалился всем весом Ласке на колени. А Толик сидел передо мной у Ласки между ног. Огромные его руки повернуты были ладонями вверх наготове, чтобы принять голову ребенка. И он пел: «Жизнодавца родиши, Дева, радости же в печали место подала».
Он перевирал текст. Он перевирал текст тропаря, но я подумал, черт с ним, с текстом, когда Ласка издала совсем уже звериный вопль, и между ног у нее показалась человеческая голова. Лицо рождавшегося ребенка было очень сосредоточенное. Как и предсказывал Толик, голова вынырнула и повернулась направо.
– Смотри, – сказал Толик, – направо поворачивается.
Следующей потугой Ласка исторгла из себя младенца, и Толик принял его на огромную свою ладонь. Ласка счастливо засмеялась, а младенец молчал.
И Толик был серьезен. Он размотал пуповину, обвивавшуюся младенцу ноги, и пробормотал:
– Обвитие, видишь. Держало его.
Потом он протянул руку, взял со своего стерильного подноса шпагат, перетянул пуповину, а чуть выше шпагата резанул ножницами и прижег зеленкой.
– Чего он молчит? – сказала Ласка. – Он дышит?
– Щас, подожди, – Толик отвернулся и положил младенца, не подававшего признаков жизни, на диван. – Не дышит пока. Щас, подожди.
В следующее мгновение между ног у Ласки полилась кровь. Я подумал, кровь. Не алая, как во время потуг, а темная, я подумал, венозная. Она лилась буквально фонтаном, марала диван и ковер, а ноги у Ласки дрожали крупной дрожью, как будто в конвульсиях, и Ласка смеялась. С облегчением.
За моей спиной раздался стук и звон разбиваемого стекла. Это был Банько. Мы совсем забыли о нем. Не знаю, где он был во время потуг и что он делал, но теперь он, кажется, хотел бежать, перевернул журнальный столик, разбил его и сам растянулся на ковре. Вскочил, бросился к дверям, наткнулся на притолоку и выбежал вон.
– Льда принеси из кухни, – крикнул ему вслед Толик и еще пробормотал себе под нос: – И не дергайся ты так, чего ты? Писиит она.
Потом Толик взял со своего стерильного подноса две соединенные заранее трубки для коктейлей. Поддерживая малыша под шею и надавливая на щеки двумя пальцами, раскрыл младенцу рот и засунул в рот свою трубку. Засунул так глубоко, что трубка ушла внутрь ребенка почти полностью. Нагнулся, взял трубку в рот, потянул в себя воздух и сплюнул на ковер зеленую какую-то мокроту. Еще раз потянул и еще раз сплюнул. Потом вытащил трубку у ребенка из горла и вставил еще раз. Потянул и сплюнул, потянул и сплюнул опять. Эту операцию Толик повторил четыре или пять раз. Длинная его коктейльная трубка издавала такой звук, какой получается, когда допиваешь коктейль – противное хлюпание. Наконец он отложил трубку, обнял рот и нос младенца своими губами, как будто желая поцеловать французским поцелуем, и опять плюнул на пол. Языком облизал младенцу лицо, ртом высосал у него из носа слизь, пальцем вычистил слизь изо рта, слегка надавил младенцу на грудь и пробормотал:
– Давай, живи! Давай, твою мать, жить надо!
Ребенок лежал бездыханный.
– Что с ним? Что с ним? – спросила Ласка.
– Заткни ее, профессор! – рыкнул Толик.
Еще два раза он повторил свои манипуляции с трубкой и еще много раз дышал младенцу в рот и массировал младенцу живот и грудь.
– Что с ним? Что с ним? – всхлипывала Ласка.
И я не знал, как утешить ее. Я не знал, как ей сказать, что ребенок, мальчик, умер родами. Я стоял над ней в нерешительности. Я подыскивал слова, как вдруг раздался этот звук – не плач, нет – мяуканье, великое мяукание, которым сопровождает человек первые свои вдох и выдох.
– То-то же, блядь! – удовлетворенно сказал Толик, опять сплевывая на ковер. – Тебе говорят, живи, значит, ты живи, а не балуй!
С этими словами акушер наш поднялся с колен и торжественно поднес Ласке ребенка:
– О! Смотри! Мальчик! Сиськи-то заголи, я его тебе положу.
Ласка оголила грудь, и Толик положил ей на грудь ребенка. Младенец мяукал, смешно тыкался раскрытым ртом куда попало и перебирал ногами, как будто пытаясь ползти.
– Они когда новорожденные, ползать умеют, – с важным видом констатировал Толик. – Потом разучаются. А когда новорожденные, даже если мать померла, они по ней, по мертвой, доползут к сиське и поедят.
Как будто бы в подтверждение Толиковых слов младенец действительно прополз до соска сантиметра четыре, ткнулся в сосок, захватил его полным ртом и принялся сосать. Ласка засмеялась тем особенным смехом, которым смеются женщины после рождения ребенка или после сильного оргазма, а Толик сказал:
– Держи! Склизкий! – И добавил: – А где Банько-то? Чего он лед-то не несет?
Не дожидаясь поручения, я отправился на кухню за льдом. Толик крикнул мне вслед:
– Профессор, блюдо еще принеси какое-нибудь послед положить!
Я вошел в кухню. Банько там не было.
Я поискал грелку, но грелки не нашлось. Тогда я взял два полиэтиленовых пакета из магазина «Глобус Гурмэ», вставил один в другой, нагрузил в них льда и отнес лед Толику. Толик положил лед Ласке на живот, сел перед нею на пол и слегка подергал за пуповину:
– Ну, что, красавица? Послед-то будем рожать? Или хочешь так и ходить всю жизнь с последом?
Ласка немного потужилась, и аккуратно Толик вытянул из нее плаценту, похожую на огромную дохлую медузу.
– Блюдо давай!
Я сбегал на кухню за блюдом, которое забыл, разумеется, принести вместе со льдом. Банько на кухне не было. Толик бережно разложил плаценту на блюде и внимательно рассмотрел:
– Вроде целая. Чего там Банько-то делает? Блюет с перепугу?
Так он спросил и, узнав, что Банько на кухне нет, отправил меня искать его:
– Он ведь небось думает, что тут все умерли. А тут все живые.
Нигде в доме я не нашел Банько. В караулке ни на одном из экранов тоже не было его видно. Только мой «Ягуар» – он стоял у самых ворот. Я вышел на улицу, закурил и зашагал куда глаза глядят, стараясь не покидать тени. Звенели цикады, или кто там звенит в жару у нас в средней полосе – кузнечики? Я шел по берегу пруда. Вокруг меня повсюду валялись стреляные картонные гильзы от вчерашних фейерверков, а чуть поодаль стоял похожий теперь на надгробие давешний Обезьянин фонтан.
Банько нигде не было: ни у Толика в доме, ни в японском саду у Толика за домом. Там в саду стучал только бамбуковый фонтан, неспешно отмеряя время, новое время, в котором есть уже этот новорожденный младенец, которого полчаса назад, шестьдесят ударов бамбукового фонтана назад – еще не было.
Я подумал, что младенец этот, кажется, очень красив и очень похож на Обезьяну. «Тук от тятьки». Я подумал, что вот Обезьяна давеча прочел нам всем гневную отповедь, а у нас сегодня родился его мальчик, первое мяуканье которого – сильнее всех на свете отповедей. Вольный художник, презрительно обрюхативший дочку олигарха – на-ка тебе, смотри! – из твоего презрения и из ее влюбленности родился ребенок, примиряющий тебя и ее. Отчаянный победитель ментов – на-ка тебе, смотри! – убийца твоего друга спас твоего сына.
Избегая солнца, я шел от японского сада к воротам и бормотал себе под нос так, как будто передо мной летела одна из расставленных повсюду видеокамер и как будто пришло время моего монолога. Я шел и бормотал: вы все примиритесь, дети вас всех примирят, даже когда война, даже когда войска победителей насилуют побежденных женщин, у них потом рождаются дети, и у этих детей по венам течет пополам кровь победителей и кровь побежденных. Так я думал. Глупости какие-то я говорил и думал. Глупости какие-то я бормотал, пока моему взгляду не открылась наконец асфальтовая площадка перед воротами.