Моя мама спросила:
– Что это такое? У нее столько юбок?
– Да, – сказал я. – У нее такие красивые ноги…
Стасик Усиевич попал в расклад – он уже пообещал мне помощь, и ему пришлось взять к себе домой два громадных баула с юбками. Дома Стасика отругали, потому что подумали, что Стасик украл все эти юбки. Но я сказал маме Стасика, что эти юбки – мои. Тогда мама Стасика посмотрела на меня с большой тревогой. Я объяснил, что они не мои лично, а Зямы, которую я спас и привез домой. Мама Стасика сказала:
– В добрый час, ребята…
Мама Стасика была доброй женщиной.
А потом наступил волнительный миг привоза мной Зямы. Моя мама накрыла стол. Стол ломился. Стасик тоже ломился – к столу, но моя мама его не пускала. Так они и сидели голодные – ждали меня.
В тот день утром я встал и первым делом выпил бутылку вина. Это был такой день. Это был серебряный день. Я победил Игоря, я спас Зяму, и теперь мы с Зямой будем жить, как птицы. Так я думал. Да, я так думал.
К дому Зямы я приехал на машине, которую опять выделил Матвей Матвеич. Машина была роскошной черной «Волгой» с кагэбэшными номерами.
Когда я вошел в подъезд Зямы, я не сразу позвонил в дверь. Было бы глупо не растянуть последние минуты, а сразу взять Зяму и повезти домой, как мебель. Во внутреннем кармане пиджака у меня была вторая бутылка вина. В наружном кармане пиджака у меня был штопор. Я был подготовлен. Открыл бутылку. В тишине подъезда пробка вылетела с оглушительным «пок».
Это был салют.
Родители любят показывать детям салют. Это считается хорошим способом доставить ребенку радость. Когда я был маленький, дедушка с бабушкой меня выводили на улицу, в мае, и показывали рукой в сторону неба. Я смотрел в небо, и там был салют. Когда в небе взрывались разноцветные штучки, все дети кричали «ура», и взрослые тоже кричали «ура», потому что были синие. Это довольно характерный момент: взрослые способны кричать «ура», когда они синие, а дети могут кричать «ура» на чистяке, просто потому, что им радостно. Это интересно.
Надо заметить, взрослые могут кричать «ура» и когда, например, идут в атаку. Но, во-первых, это не совсем корректный пример, потому что из правдивых воспоминаний фронтовиков мы знаем, что в атаку не ходили на чистяке, перед атакой всегда принимали фронтовые. А во-вторых, почему все-таки взрослые кричат «ура», когда идут в атаку? Это тоже интересно. Люди идут в атаку с криком «ура», чтобы заглушить страх, этот страх такой сильный, что надо кричать. Людям панически страшно идти в атаку, вот они и кричат «ура». Героизм – это проявление паники. Умаляет ли это героизм? Да ни хуя не умаляет. Попробуй хоть раз, читатель, пойти в атаку, и я посмотрю на тебя.
Так вот, в детстве я смотрел на салют и кричал «ура», потому что все вокруг так кричали. Радость или паника легко передаются при контакте: если кто-то рядом кричит «ура» от радости, ты тоже кричишь, потому что глупо молчать, когда все кричат, и если все бегут в атаку, ты тоже бежишь, не потому, что ты такой герой, а потому, что не бежать – стыдно перед пацанами. Автор находит это важной приметой. Сильное геройское чувство заразно.
Хотя и не всегда. Иногда бывает так, и в правдивых записках фронтовиков есть и такие сведения, что один человек, например ранее контуженный, встает и начинает бежать в атаку с криком «ура», а другие не бегут, потому что им страшно, но не настолько, чтобы ими овладел героизм. И этот один герой бежит в атаку и кричит «ура». А немцы не знают, как к этому относиться. Убить его, конечно, можно было бы, но жалко как-то. Такой героизм даже у врага вызывает уважение. А что делать с таким героем – непонятно. Немцы советуются, как быть, с Генштабом, а герой тем временем бежит с криком «ура» и добегает до позиций немцев. Там его встречают с уважением, а потом с большими почестями прогоняют обратно, а один немец даже снимает со своей синюшной шеи и дарит смельчаку Железный крест, полученный за разорение Варшавы. А смельчак приходит к своим и показывает всем Железный крест врага и, бахвалясь, открывает им банку тушенки. Вот какие бывали бои.
Так вот, я смотрел на салют. Я помню. В небе был салют, я был маленький, ночь была майской. Потом много раз я пытался вернуть это чувство. Без помощи салюта. С помощью допингов. Иногда получалось, но наутро – физические муки. Иногда я даже пытался повторить это чувство буквально, то есть с помощью салюта. Потом салют стал продаваться повсюду, его производят китайцы, и я пробовал тоже производить – китайский салют в небо, и даже той же самой майской ночью. Но никогда потом я не кричал «ура». Не хотелось.
А иногда прямо на нашу улицу – тогда, давно – падали салютинки. Мы с друзьями их подбирали. Салютинки были такими круглыми, помятыми железными кружочками, и на них еще угадывался цвет, которым горела салютинка в небе, – желтый, красный, зеленый.
Герои этого романа, и я сам, мы – салютинки. Мы были в небе, мы светились разными цветами, нам кричали «ура», а потом мы упали на землю. А потом нас нашли дети. Ведь читатели – дети.
Рассмотри нас, читатель, и ты увидишь, какими цветами мы так светились.
В Зямином подъезде я выпил бутылку вина. И стал совсем синий. Я стоял в Зямином подъезде и думал: вот, в любой момент я могу позвонить в дверь Зямы и стать счастливым. Но я не торопился.
Теперь мне приходилось ждать, когда я немного протрезвею, потому что неудобно было ломиться к Зяме синим, как Олег Ефремов. Я боялся – вдруг Зяма подумает, что свою хрупкую жизнь и еще более хрупкую жизнь ребенка она вручает в ненадежные руки, и передумает быть со мной. И я стоял и ждал. Когда отпустит.
Так бы я стоял еще долго, но вскоре с улицы раздались гневные звуки типа «бип-бип-блять!» Это сигналил водитель, выделенный мне Матвеем Матвеичем, ему сразу же после моей свадебной операции нужно было успеть на еще одну операцию – то ли перевезти куда-то чей-то труп, то ли что-то такое, я не понял.
И я позвонил в дверь. Мне открыла Зяма. Она была еще выше, чем обычно. Ведь она была прыгуньей в высоту, а для того, чтобы прыгать в высоту, прыгунье требуется и собственный запас высоты – рост, и он у Зямы был. А тут Зяма еще надела туфли на высоком каблуке. И стала выше меня на полторы головы.
Я смотрел на ноги Зямы снизу вверх так долго, что чуть не уснул.
Лицо у Зямы было прекрасное. Оно было худым и длинным, нос у Зямы тоже был длинный и худой. На скулах Зямы были ямочки, о которых она любила говорить, что они французские. Глаза у моей любви были черные – ведь Зяма была декаденткой, а декадентке по дресс-коду полагается черный цвет. Да, и еще глаза у моей любви были всегда заплаканные. Нос у Зямы всегда был припудренный, потому что иначе он был бы всегда красный, как у снеговика, ведь нос краснеет во время плача, а Зяма очень часто плакала. Вот так выглядела Зяма.
Я сказал:
– Ну. Привет.
Зяма бросилась мне на шею. Это было здорово. Не получается забыть.
Затем Зяма вынесла ребенка. Он оказался сыном Максимкой. Его лицо, как сказала позже моя мама, не выражало ничего, кроме факта рождения. Я сказал:
– Привет, Максимка. А я Дима.
Мы пошли к машине. Я чувствовал себя очень серьезным, взрослым мужчиной, я представил, что у меня усы и хорошо оплачиваемая работа. От этого почему-то затошнило. Или затошнило оттого, что я выпил с утра две бутылки вина на голодный желудок.
Мы сели в машину. Водитель опаздывал, поэтому по городу «Волга» с кагэбэшными номерами летела с сиреной. Машины шарахались в сторону от нас, как от чумы. Зяма восхищенно смотрела на меня, а я сидел с каменным лицом. Я старался выглядеть невозмутимо, как будто я каждый день ездил на гэбэшной машине с сиреной. Эдакий майор Вихрь, блять.
Максимка на руках Зямы многократно дал смычку на Зяму, меня и салон. Водитель сначала ругался, а потом сказал, что все равно сегодня мыть весь салон, после всего, что в нем будет. Максимка блевал, водитель ругался, а я сидел и думал – почему оно такое, мое счастье?
Когда мы явились моей маме, заблеванные, но счастливые, она сказала:
– Добро пожаловать в наш дом, Земфира.
Стали мы жить-поживать. Правда, добра мы не стали наживать. Так как добра и так уже было очень много, и все оно было нажито Зямой ранее.
Поначалу наша жизнь с Зямой происходила, как я и ожидал, романтично. Днем Зяма кормила Максимку сиськой, и он выпадал. А мы пили кофе и говорили о литературе. Зяма любила пить кофе и говорить о поэзии. Еще она любила играть в покойницу. Она надевала красивое черное платье, у нее было такое. Пудрила лицо, придавая ему нехорошую бледность. Потом подходила к зеркалу, складывала руки на груди и смотрела на себя. И плакала. Она представляла, как, молодая и прекрасная, лежит в гробу. Я должен был по сигналу Зямы подойти и поцеловать ее в холодные губы. Я так и делал. Только губы у Зямы были горячие. Поэтому я соглашался играть в эту больную игру.