Вокруг него как будто некоторое блистание-сияние, вроде серебристого, потому что голова седая, глаза на публике весёлые и насмешливые, а интеллект работает прямо на глазах, как бодрая лихая машинка, выдаёт словечки и фразочки.
Вот, на семинаре по театральной критике, ученица читает доклад с описанием спектакля и произносит слово "задник".
– Какой задник?
– Декорация сзади.
– Ха, детка, не всё, что сзади, – задник. (Секунду подумав.) И не всё, что спереди, – передник!
По образованию Калмановский был филолог отличной школы (в Саратове, где он родился и учился, его наставником стал сосланный из Ленинграда Г. А. Гуковский), филологом и литератором прежде всего он и оставался. Мысли и наблюдения должны были быть строго и точно сформулированы – Калмановский ненавидел пустые речи, обороты "для красного словца", невнятные и неточные потоки текстов, не выражающих ничего, кроме желания автора щегольнуть несуществующей образованностью или дремлющим умом.
Беда в том, что театроведение, куда его занесла судьба, на восемьдесят процентов и состояло из пустых слов. Дисциплина, называющая себя аж "наукой о театре", не имела в запасе ничего прочного – ни настоящей правдивой истории, ни сколько-нибудь приемлемой договорённости о терминах, ни даже прочного предмета изучения – спектакли существуют только на глазах зрителей и не поддаются фиксации. Бывают удачные телевизионные версии, но они рассказывают нам о способностях телережиссёра передать некоторые свойства театрального спектакля, и не более того.
Для филолога читать большинство театроведческих текстов – это изощрённая пытка. Отсутствует элементарный понятийный аппарат, зато околесица терминов, зато напыщенный тон, зато скука лютая, невыносимая – и это в изучении одного из самых занятных явлений на свете, театра человеческого!
Калмановский в эту зыбкую и переполненную фикциями область постарался внести максимум дисциплины. Его "Книга о театральном актёре" и "Театр кукол – день сегодняшний" блистают сотнями точных, ёмких словесных формул. Калмановский обобщил в этих книгах свой опыт театрального критика, исходя из живого театра, а не загадочной "лженауки" о нём. И ничего более значительного в изучении актёрского творчества на опыте 60–70-х годов, чем "Книга о театральном актёре", я не знаю – театральная мысль с тех пор остановилась в глухом тупике.
Он много писал – и о театре, и о литературе, печатался и в ленинградских, и в московских журналах, и я впервые повстречалась с профессиональным литератором-тружеником, рассчитывающим не на успех и блистание, а на каждодневный труд под вполне вероятной тенью бесславия.
"Надо ползти, Москвина! – нередко говорил он мне, усмехаясь. – Надо ползти!" Нельзя сказать, чтоб я тогда понимала эти слова.
Потом – поняла…
С какой стати и куда ползти этому великолепному человеку, который своим саркастическим юмором может на полтора-два часа уложить любую аудиторию? С каждого курса Калмановский получал обычно два-три признания в любви – а кроме дневного и вечернего отделения, существовали еще и заочники (заочницы, конечно)…
К моменту моего появления кандидатом на вечернем отделении Евгений Соломонович был в разводе со второй женой и жил, снимая квартиру у знакомых на площади Победы (это на выезде из города, в конце Московского проспекта). Жена Ася и дочка Надя обитали в квартире на улице Некрасова, это недалеко от Моховой, и Евгений Соломонович часто навещал их. "Я на дочку даю двести рублей в месяц", – сообщил он мне. Я поразилась, деньги показались мне огромными. Через некоторое время я поняла, насколько порядочным и ответственным был этот счастливо встреченный мною человек.
Всегда с тяжёленьким портфелем, чуть склонив голову влево, как-то странно загребая ногами, внимательно взглядывая по сторонам, а чаще внутрь себя, шёл-брёл Учитель по городу, в котором ему довелось "ползти". Писать на машинке свои "бредни" (его словцо), возиться с учениками…
Он тогда был в хорошей мужской поре – пятьдесят лет. В чужой квартире, без семьи – Калмановский жил в непрекращающемся нервном напряжении. "Не могу жить один, я повешусь", – говорил он мне как-то, и, я так понимаю теперь, посетительницы на площади Победы редко переводились. Писал он много и регулярно, но книги выходили туго – воспоминания Калмановского о Евгении Львовиче Шварце так и не опубликовали при его жизни, к примеру. В театральном мире Калмановского многие уважали безгранично, но на дистанции – правдивый до патологии, насмешливый и проницательный, начисто лишённый сладкой дипломатической любезности – Калмановский воспринимался с некоторой опаской, как пришелец из иного мира, каковым он и был. Он этой дистанции между собой и людьми нарочно не устанавливал и преград не воздвигал, но всё происходило само собой, из-за высочайшего поля "напряжения личности".
Его идеалом театрального актёра была тогда (и навсегда осталась) Алиса Фрейндлих. Он определил это так: "музыка талантливого проживания жизни". Очень ценил Ирину Соколову из ленинградского ТЮЗа. Любил спектакли Эфроса, приговаривая – "если уж это нам не нужно, тогда что нам нужно?". Был предан Олегу Ефремову, когда-то взявшему молодого Калмановского в "Современник" на должность завлита (проработал больше года)…
Из толпы молодых актёрских лиц всегда выклёвывал острым глазом даровитого человека и следил за ним внимательно и пристрастно. Само по себе "мастерство" большим почтением у него не пользовалось – в мастерах он часто чувствовал что-то застывшее, самодовольно-самовлюблённое, мёртвое. Калмановский любил и ценил самостоятельный путь, личное усилие, напряжение творчества. "Творчество – это из чего-то что-то ради чего-то", – приговаривал он.
Когда ценимый им человек начинал облекаться в успехи и звания, Калмановский от него немножко как бы отходил – так получилось с Львом Додиным, чьими спектаклями ранней поры Учитель безоговорочно восхищался…
В любви меня поражает это мгновенное и неимоверное разрастание образа человека в твоей душе. Даже не за ночь, как бамбук, – а за миг. И вот, горизонт твоей личной вселенной застилает, как портрет Отца народов, поднятый в небо на дирижабле в фильме Никиты Михалкова "Утомлённые солнцем", чьё-то драгоценное лицо… Полюбив Евгения Соломоновича, я отправилась в библиотеку и стала читать его статьи, ободрённая тем, что "стилистика русского языка" стоит в расписании занятий каждую неделю и, значит, наши встречи гарантированы. Чувству и образу будет чем питаться.
Кажется, у О’Генри есть фраза: "Любовь к ней равнялась высшему образованию". Это в точности соответствовало положению той, которая допустила в своей душе разрастание образа Е. С. Калмановского. Глупой девочке явно ничего не светило. А умная могла хотя бы поговорить "на равных".
Читая Калмановского, я поражалась его дотошности и кругозору. Он читал не только положенные для интеллигенции "Вопросы литературы" и "Вопросы философии" (журналы такие были, господа, каждый месяц выходили, сотни тысяч людей их читали), но и какие-нибудь "Вопросы антропологии", литературу по психологии, по истории, непростые филологические изыскания – всё для того, чтобы внести сколько-нибудь порядка и ясности в театроведческую смуту.
Вот, скажем, как он построил семинары по театральной критике, которые вёл у нас со второго курса (уже на дневном отделении). Сначала мы писали работы на тему "пространственное решение спектакля". Мы записывали и изучали, кто, как, зачем движется в пространстве сцены, насколько это изобретательно/тривиально, банально/оригинально, как построены мизансцены и работают ли они на чувственное/интеллектуальное понимание спектакля. Потом наступила пора "аксиологии", изучения "системы ценностей" театрального произведения. Что любит и почитает, а что ненавидит и отрицает автор спектакля? Что ему дорого, над чем он смеётся, чем восхищается и что осуждает?
Потом мы стали осваивать "актёрский портрет", потом исследовать "музыку спектакля"…
Мне кажется, это замечательная технология для углублённого понимания театра. Никакого тумана, ничего приблизительного, расплывчатого. Я и сейчас ею пользуюсь.
Между тем, занятия по стилистике русского языка шли и шли, мы подбирали синонимы и антонимы, сочиняли фразы по разным заданиям, а чувство моё росло и мучило меня. Калмановский был первым настоящим, живым человеком, которого я полюбила, и что делать в таких случаях, я не знала. Однако в русской литературе уже существовала мифология "Татьяны и Евгения" – Татьяна пишет письмо, Евгений читает ей нотацию в парке. По крайней мере есть прецедент, и, возможно, он не повторится именно в этой форме?
Написать письмо, а там что будет, то и будет.
Мне почему-то казалось, что испытывающий чувство обязан рассказать об этом своему объекту. В произведениях искусства люди обычно так и поступали.