Мной овладело любопытство; выждав некоторое время, я последовал за ним.
Из приоткрытого директорского кабинета звучал его тревожный голос: а вещи где? а номер сдал? и никто ничего не заметил? совсем трезвый был? айэээ, не может быть!
В сумерках автобусы остановились. В дверях появился Джафар; он с тонкой понимающей усмешкой объяснил, что у товарища Юмаева случилась сложность, но чтобы мы совсем не волновались: скоро эта сложность устранится.
– А что я говорил! – сказал Якобашвили, осторожно обменявшись взглядами с Джафаром.
Что-то там у них происходило, в недоступной мне восточной тишине; расспрашивать их было бесполезно. Не скажут ни за что и никогда. Ай эээ, дааа неет. Это вам не суховатые рижане, не литовцы; это другая культура. А сам я ничего понять не мог, никаких готовых версий не имел. Юмаев был вчера в исповедальном настроении, обидчив, но пить, как выясняется, не пил. И расставаться с делегацией не собирался. Точка.
Через полчаса мы были в Бузовне («Товарищи, не Бузовна, не отчество, а Бузовна! Прошу не путать!»). С моря дул упрямый теплый ветер, стремительно сгущалась темнота. Наша группка собралась на грязно-серой лоджии Якобашвили – тут было неуютно, но просторно, горел оранжевый круглый светильник, облепленный серыми мошками; на полированном журнальном столике стояли разномастные бутылки. Самвел обложил свое кресло подушками, повернулся к нам спиной и слушал море; он напоминал заслуженного пса, который сел на мешок картошки и поводит головой, следя за пробегающими курами. Шаполянский и Якобашвили с двух сторон обсели Лолу и наперебой читали ей свои стихи. При этом Шаполянский дергал плечиком, а Якобашвили токовал. Лола слушала кокетливо и взглядывала на меня своими светлыми холодноватыми глазами.
Мне было скучно. Я это наблюдал уже десятки раз: вырвавшись из дома в делегацию, серьезные люди ведут себя, как половозрелые подростки – мужчины распушают хвост, дамы выбирают кавалеров, намечается очередной роман. А в последний день перед отъездом страстные любовники мрачнеют, раковины схлопываются, не было ничего, не помним, фук-фук-фук.
Устав от собственных стихов, поэты перешли на классику. Мандельштама сменял Пастернак, Цветаеву теснил Волошин. Но поперек «Поэмы без героя» на лоджию эффектно выступил Эрденко. (У него был концерт в филармонии, поэтому его везли отдельно.)
– Как прошло? Зрители хоть были? – злобно кольнул Шапалинский.
Эрденко, не присаживаясь и не отвечая, посмотрел на всех внимательно и раздраженно, оценил сложившуюся обстановку, взял в одну руку бутылку «Столичной», в другую – красное десертное вино и опытным жестом наполнил глубокий фужер до краев. Поднял его, посмотрел на просвет, произнес:
– Ваше драгоценное здоровье!
И выпил очень крупными глотками. Якобашвили неприязненно следил; кадык его ходил, как бы повторяя полновесные глотки Эрденко.
Мстислав пристукнул бокалом, грузно сел и оказался слишком близко к Лоле.
– Вот так, – сказал он гордо. И с нажимом повторил: – Вот так!
Оторвал от кисти виноградину, бросил в рот, и, давя ее языком и причмокивая, слишком внятно и трезво продолжил:
– Зал был полон. Впрочем, по-другому не бывает.
После чего налил еще фужер и с такой же равномерной страстью выпил. Порозовел, в глазах образовался блеск.
– Самвел-джян! – утрируя армянский акцент, обратился он к классику.
– Что надо? – строго спросил Самвел, не поворачивая головы.
– Вот скажи мне, Самвел-джян! – Эрденко почувствовал, что все внимание переключилось на него. – Скажи мне, старому народному артисту, это ты принимал на Верховном Совете закон против пьянства?
– Я, – еще строже ответил Самвел.
– А зачем ты это сделал, Самвел?
Толстые края ушей Самвела побагровели. Он вскочил и, тыча в свой депутатский значок, прорычал:
– Я этот закон для тебе принимал. Не для себе!
И ушел, саданув балконной дверью.
– Таак, номер первый отстрелялся, – почти любовно констатировал Эрденко.
И принялся за Шапалинского.
– Что, минчанин, развлекали девушку? Стихи читали? Лола, Шапалинский вам читал?
– Ой, – сладким голоском наябедничала Лола. – Читал, Мстислав Романович! Читал. И не только он. Якобашвили тоже.
Стрельнула глазами в мою сторону, мол: оценил? – и замерла с невинным видом.
– А журналист не читал?
– Нет, журналист не читал. Он не умеет. Правда, журналист?
– Куда уж нам.
– А они, – возмутился Эрденко. – Они, по-вашему, читать умеют? Подвывают, тянут гласные… поэты. Давайте лучше я стихи прочту. Вы, Лолочка, какие любите?
– Душевные, – с кокетливой издевкой отвечала Лола.
Эрденко развернулся и уперся в Лолу острыми коленями.
– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною… А? как сказано? Обнял эти плечи… за спиною…
Он замолчал, нашарил в боковом кармане трубочку, табак и спички; не отрывая глаз от Лолы, закурил. И только выпустив витиеватый сизый дым, продолжил:
– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною…
Читал он, между прочим, хорошо. Низкий уверенный голос осторожно огибал захлесты стихотворных строчек, если нужно – пригашивал бойкую рифму. Что ж, пусть легла бессмысленности тень в моих глазах, и пусть впиталась сырость…
Шапалинский сжался и крутил свой перстенек с неутолимой яростью, как будто закручивал гайку. Трубочный табак приятно пах сушеной вишней, море издавало горький запах соли, Якобавшили и Эрденко препирались, Бродский сдался на милость Ахматовой, Ивана Жданова выталкивал Алеша Парщиков, поперек густых металлургических лесов вставали женщины, сырой земле родные, Лола дразнила мужчин, Эрденко неустанно наливал и не пьянел. Как было принято в те годы, в разговор подмешалась политика – как «Столичная» в густую «Шамахы». Обсудили меченую лысину генсека, сошлись на том, что скоро будет рынок, Советский Союз обновится, появится много товаров, но для этого придется потерпеть… Перескочили на судьбу Юмаева; версий было много, толку мало; Якобашвили притворно качал головой.
Когда Эрденко положил ладонь на Лолину приятную коленку, Шапалинский взвился воланчиком – «я устал, простите!» – и вышел вон.
– Номер два готов, – сказал Эрденко трезвым голосом.
Мы остались вчетвером. Раздраженное веселье охватило нас.
– Лола, вы в детстве играли в бутылочку? – спросил обнаглевший Мстислав и протянул переспелую грушу.
Лола откусила, хлюпнув; сок потек по ее подбородку, губы сделались сладкие, хищные.
– Играла.
– А не хотите повторить сейчас?
– А вам, Мстислав Романович, не поздно? – немедленно спросил Якобашвили. – Внуки небось, все такое?
– Старый конь борозды не испортит.
– Но ведь глубоко не вспашет?
– Так-так, – сказала Лола. – Пошлости начались. Спасибо за чудесный вечер, я пошла.
– Лола, позвольте вас проводить, – галантно предложил Эрденко и глотнул своей горючей смеси.
– Как бы мне самой вас провожать не пришлось, Мстислав Романович. Да и вы, Якобашвили, не того-с. Пускай меня Аверкиев проводит. Тем более, идти недалеко. По лестнице вниз и направо.
Лола оказалась девушкой податливой – и непреклонной. Она легко дала обнять себя за талию; мы шли по мокрому тяжелому песку и говорили всякие ничтожные слова. Покинув зону общей видимости, остановились. Лола закинула голову, насмешливо произнесла – «луна!» – и раскрыла губы. Подбородок был липкий, от нее пахло виноградом и портвейном, но целовались мы самозабвенно. Потом, не помню как, мы очутились в номере у Лолы, она лежала на скрипучей пружинной кровати, я сидел на жестком стуле; целоваться стало неудобно, однако ничего другого мне в ту затянувшуюся ночь не предложили.
Утром я проснулся у себя – с тяжелой головой, разбитый. Настроение было плохое. Я совершенно не планировал крутить роман с донецкой поэтессой и не понимал, зачем повелся на дешевое кокетство.
Комары обреченно дремали на стенах, простыни были сырыми от пота; на поселок надвигалась духота. В пустой столовой пахло хлоркой, подгоревшей кашей и омлетом. Завтрак был давно окончен, повара гремели сковородками, собирались готовить обед. Выклянчив у них заветренного сыру и остывшего разжиженного чаю, я вышел на закрытый пляж, похожий на империю в миниатюре. Рядом с Улдисом, латышским переводчиком, лежал грузинский драматург Армаз, армянская писательница Анаит о чем-то увлеченно спорила с молдавским литсотрудником Еуженом, а казахские поэты, положив животы на колени, расписывали пулю на троих.
Лола, не скрывая превосходства, устроилась на полотенце вниз лицом и дерзко расстегнула клетчатый купальник. Рядом с ней стояло детское ведерко; в нем плавали гроздья кишмиша. По бокам, как денщики при генерале, сидели Шаполинский и Якобашвили. На мое приветствие они ответили сквозь зубы, а Лола равнодушно помахала ручкой – и снова погрузилась в полусон.