««Образа»?! – ошарашенно подумала Аделаида. – Как это «образа»»?! Иконы церковные, что ли?! Так про них говорить вслух нельзя! За это же можно и из комсомола вылететь!»
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал и гитару терзал,
И припадочный малый – придурок и вор
– Мне тайком из-под скатерти нож показал!
«Кто ответит мне – Что за дом такой,
Почему – во тьме,
Как барак чумной?
Свет лампад погас,
Воздух вылился…
Али жить у вас Разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти.
Кто хозяином здесь? – напоил бы вином»
А в ответ мне: «Видать, был ты долго в пути
– И людей позабыл, – мы всегда так живём!
Траву кушаем Век – на щавеле,
Скисли душами,
Опрыщавели,
Да ещё вином Много тешились, – Разоряли дом,
Дрались, вешались…»
У Аделаиды по спине бежали струйки. Очки с толстыми стёклами почти упали с кончика носа. Но она этого не замечала. Не заметила она и того, что голос Фрукта, столь некрасивый и немузыкальный, совсем не услышала. Она видела песню, живую песню, как если б ехала и смотрела в окно поезда. И даже нет, даже больше, она сама была в этой песне. Она в ней жила. Она в ней давно жила… В маминой квашеной капусте на Новогоднем столе из оранжевой миски с отбитой эмалью; в папиной родне из «теревни» (деревни), обдирающей шкуру с полуживого барана, подвешенного за задние ноги к ветке дерева; в самом папе, футболящем кошку ногой и трущем мочалкой Сёме волосатые ножки, потому что сам «палучаэт удаволствиэ» (получает удовольствие); жила в очереди за хлебом, где дядьки с безразличным выражением лица чем-то прижимаются к детской попке; жила с неразговорчивыми женщинами в тёмном, похожими на тени…
Кошмар! Это ж который час?! Все давно ушли, а она одна сидит наедине с мужчиной, пусть и одноклассником, но в пустой квартире без родителей, потому что они уехали! Она ни разу не вспомнила ни о доме, ни о маме с папой, словно воспитывалась не в хорошей, добропорядочной семье, а как будто мать её была безграмотной алкоголичкой. Так ведь назавтра об этом будет знать весь Город, и к ней теперь на всю жизнь пристанет кличка «испорченная»!
Я коней заморил, – от волков ускакал.
Укажите мне край, где светло от лампад,
Укажите мне место, какое искал, – Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких домах Не слыхали мы Долго жить впотьмах Привыкали мы.
Испокону мы – В зле да шёпоте Под иконами В чёрной копоти».
И из смрада, где косо висят образа,
Я башку очертя гнал, забросивши кнут,
Куда кони несли да глядели глаза И где люди живут, и – как люди живут.
…Сколько кануло, сколько схлынуло!
Жизнь кидала меня – не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи чёрные, скатерть белая?!
Песня закончилась резко и внезапно, так же как началась. Фрукт снова придавил ладонью струны и, откинувшись назад, прислонился затылком к холодной стене, как смертельно уставший человек, проделавший огромную работу.
– Ну, что, Адель, перекурим?
Она так и не рискнула посмотреть на часы. Она молчала и кусала губы.
– Не… не курю… говорила… А ты так много куришь, чтоб голос стал грубее, да? – Аделаида не улыбалась и не шутила. Всё наоборот, ей ещё никогда не было так… так страшно, что ли… так страшно от того, что всё так серьёзно. На секунду ей показалось, что она – какая-то бескрайняя чёрная пашня, по которой идёт Фрукт с огромной лопатой, вонзает её в мёрзлую землю, выворачивает пласты кусок за куском и разбивает их на части, Разбив, выворачивает новый. Вокруг нет ни души, только вороньё кружит, садится на бескрайнюю пашню, топчется, что-то клюёт и вновь взлетает с омерзительным карканьем.
Аделаида, не в силах отойти от ночного кошмара, с трудом поднялась со стула и подошла в окну.
Снег шёл всё сильней. Огромные, с орех рыхлые хлопья хотели лечь на землю, покрыть её белым саваном, но слабые, полуживые, таяли, не успев прикоснуться к асфальту. Ей всегда было жалко, что снежинки тают. Пролетают такое огромное расстояние с неба и тают. «Если бы люди спасли бы хотя бы две или три и положили их рядышком, то другие уже бы сели на маленький сугроб. Те, что опустятся, снова прирастут к своим друзьям и тоже не растают. А если хоть кто-нибудь не положит начало, то так будет длится час, год, вечность…» – неоновая лампа бросала неяркий свет на сосновые ветки, и казалось, что они запутались в паутине.
– Фрукт, чья это песня? – не оборачиваясь, тихо спросила Аделаида.
Она знала много композиторов, поэтов, Лебедев-Кумач, например, знала много песен. Знала «Край родной, навек любимый», комсомольские и пионерские песни, которые пела вся школа и она сама с преогромным удовольствием. Были песни из кинофильма «Песни моря». Ну, эти были вообще почти заграничными, как и весь фильм – сказка про красивую любовь:
От зари, до зари От темна до темна О любви говори,
Пой, гитарная струна!
Ещё ей рассказали по большому секрету, что есть «блатные» песни на бобинах, по сто раз переписанные и затёртые магнитофонными головками, которые все чистили одеколоном. Там много плохих слов, есть даже матерные. Эти песни слушали с большим интересом, потому что, как оказалось, все, кто сидит в тюрьме, – безвинно пострадавшие. Они очень хорошие, умные, честные, их бьёт конвой, а они очень любят своих старушек-матерей. Хотя Аделаида и не совсем понимала, если они так любят матерей, почему они совершают всякие преступления. Конечно, эти песни слушают втихаря, потому, что они «запрещённые». То, что пел Фрукт, не похоже ни на одну из них.
– Окна настежь у вас
А душа взаперти…
То, что он рассказал, просто страшно… Страшно всё – от первой до последней строки. Страшно всё, что происходит вокруг. Что её мама, считающая себя аристократкой и «выше всех», может избить её до полусмерти, и сама же потом грохаться в обмороки и обещать утопиться; что папа скачет у мамы на побегушках и способен только засунуть щенку в ухо пчелу, а потом веселиться, когда щенок воет и мечется. Страшно, что когда Сёма изредка звонит домой, она берёт трубку и не знает, о чём с ним говорить? Страшно, что по городу спокойно ходят только «вольнохожденцы» – условно осуждённые, все же остальные обязаны им нравиться. Страшно, что женщины не умеют смеяться. Страшно, что в морге в ведре лежал маленький белый свёрток, и в кустах напротив дома у мёртвой засохшей девочки между ножек торчала спичка…
– Это Высоцкий, Владимир Семёнович, – Фрукт говорил тихо, почти шёпотом, – он живёт в Москве и работает в театре на Таганке. Моего отца старший брат с ним хорошо знаком. Он нам привозил записи. Такое даже по почте пересылать опасно.
«Конечно! – Аделаида и не удивилась. – Где ж ему ещё жить?! Конечно, в Москве! Не у нас же на улице Строителей!»
– Фрукт, а кто он, этот Высоцкий?
– Известный актёр, а вообще – поэт.
– У тебя есть его записи? – Аделаида повернулась всем корпусом и посмотрела Манштейну в глаза.
– Да, есть.
Вдруг Лорд, лежавший на полу, нервно приподнялся, прислушиваясь к посторонним звукам.
Открой сейчас же! Открой, кому сказала! – от внезапного стука в дверь и голоса мамы почти в коридоре у Аделаиды подкосились ноги. – Я сейчас милицию вызову! Караул! Караул! – мама барабанила что было силы. Скорее всего, она пинала дверь ногами, и если б дверь не была дорогой и прочной, то точно бы снесла её с петель.
– Фрукт, мне труба! – в ужасе прошептала Аделаида, почему-то хватаясь за его белый шарф на шее. – Откуда моя маман узнала, где вы живёте?!
Да ладно тебе, уймись! – Фрукт старался не показывать волнения. – Большой секрет, где мы живём! Не дрейфь, я что-нибудь придумаю!
– Не открывай! – Аделаида схватили Манштейна за рукав. – Не открывай! Она меня убьёт!
Да отпусти ты! – Фрукт выдернул руку. – Давай, прячься за дверью и не высовывайся вообще!
Аделаида, щёлкая зубами так, что сама испугалась – как бы мама не услышала этот звук – полезла в стенной шкаф.
Манштейн, казалось, был совершенно спокоен. Он подошёл к двери и повернул ключ. Дверь немедленно распахнулась.
– Где моя дочь?! Что ты с ней сделал?! – мама произвела боевое движение, и, подпрыгнув, с визгом вцепилась Манштейну в грудки. В ту же секунду из-за его спины огромной тенью показался Лорд и угрожающе зарычал.
– Добрый вечер! – Фрукт аккуратно взял маму за запястья и опустил вниз. – Простите великодушно, не имею чести быть представленным! А кто ваша дочь, которая в столь поздний час должна осчастливить меня своим присутствием?
Аделаида не ожидала, что он так умеет, и от восторга чуть не вывалилась из шкафа.
– Ты не знаешь, кто моя дочь?! – мама совершенно отказывалась понимать. Она была просто уверена, что весь Город «обязан знать её и её дочь»! Мама, снова собравшись с силами, было предприняла ещё одну попытку оттолкнуть Фрукта, чтоб ворваться в комнату, однако Лорд, устало зевнув, равнодушно улёгся прямо в дверях, как будто там и только там его законное место. Теперь, чтоб пробиться в квартиру, надо было сперва перешагнуть через него. К такому подвигу мама, видимо, пока не была готова даже ради спасения чести и достоинства собственной дочери. Она беспомощно оглянулась назад. Там в пролёте лестницы маячил пуховый платок Анны Васильевны, Пашенькиной мамы.