Ударил в вечереющее небо троекратный салют… После салюта, когда поставили на могилах фанерные звезды и разошлись, загудели клаксоны автомобилей и гудели долго, тревожа окрестность пронзительной болью.
Так прощалась авторота с Сашей и матерью своею – Патимат…
XVI
…Следом за Магомедом Абдуллаевичем маленьким «Ан-2» прилетела в аул его дочь Таня, студентка Ленинградского университета.
С любопытством и удивлением рассматривала девушка сакли аула, зажатые в расщелинах громоздящихся друг на друга скал, террасы садов, игрушечные поля зеленеющей пшеницы, обложенные белыми камнями. И весь этот, невиданный прежде, мир казался ей нарочно придуманной театральной декорацией.
Магомед Абдуллаевич привез дочь в дом Маленькой Патимат. Здесь Тане было куда удобнее, чем в запущенной сакле Черного Магомы.
Маленькая Патимат робко и напряженно смотрела на гостью, не решаясь ее обнять. Коротко подстриженные волосы Тани, ее оголенные плечи и руки, узкое платье, открывающее колени, подведенные кармином губы были причиной смущения Маленькой Патимат. Но, преодолев стеснение, она протянула руку и сказала приветливо по-русски: «И-здравствуй!» – и устыдилась, потому что с лица так непривычно одетой девушки смотрели на нее жгуче-черные глаза старой Патимат. Эти глаза заставили хозяйку тут же горячо обнять Таню и обратиться к ней по-аварски.
Девушка беспомощно развела руками… Из всего аварского языка она знала три слова: дарман, берценаб, гудул[10].
Дверь сакли не закрывалась, приходили все новые и новые соседи, и каждый, приветствуя, обращался к Тане по-аварски.
Потупясь, хмуря брови, она отвечала гостям:
– Я не знаю аварского языка, не понимаю…
Магомед Абдуллаевич не находил себе места, жалел, что приехала дочь, ему было неловко и стыдно перед односельчанами. «Будь жива мать, она бы не сумела без переводчика объясниться со своей единственной внучкой. Можно ли было придумать для нее что-нибудь обиднее? – укорял себя Магомед Абдуллаевич. – Беспокоиться о том, чтобы дочь изучала иностранные языки, и не подумать, забыть, примириться с тем, что она не знает родного…»
А в эту минуту Таня стояла перед Черным Магомой. Стояла, слушала и ни слова не понимала из того, что, весело посмеиваясь, каламбуря (он был великий, признанный аульский шутник), говорил ей старый Магома.
С самого малого детства Таня слышала от отца столько смешных, героических и поучительных историй о Черном Магоме… И вот он гладил ее по голове, одобрительно посмеивался и говорил, говорил, говорил, и все, кто был в сакле, покатывались со смеху. И лишь она одна, для кого был предназначен весь этот блестящий каскад остроумия старого, знающего себе цену горца, одна она не понимала и словечка из всей его длинной и витиеватой речи.
Кто-то сказал старику, что девушка его не понимает.
Седые мохнатые брови Черного Магомы взметнулись к папахе, упав обратно, резко сошлись на переносице. Ни слова не сказал он в осуждение, только весь как-то сник, стараясь показать, что ничего особенного не произошло, забормотал что-то невнятное о погоде и о видах на урожай в нынешнем году.
Таня хорошо сознавала, что переживает сейчас отец.
– Папа, – попросила девушка, – пойдем посмотрим нашу саклю.
Она сказала не «твою», а «нашу», и Магомед Абдуллаевич был благодарен ей за это. Он ценил в дочери редко изменявшую ей природную чуткость, умение понимать без слов, угадывать его мысли и желания.
Молча шли они по аульским улочкам, провожаемые любопытными взглядами. А вслед за ними, на почтительном расстоянии, бежали аульские мальчишки и, показывая на Таню пальцами, кричали:
– Матэшка! Матэшка![11]
Магомед Абдуллаевич и Таня вошли в маленький каменистый дворик.
На крыше сакли, разгребая высокую траву, оглушительно кукарекал красный петух.
Сакля потемнела, вросла в землю, покрылась зелеными лишаями мха. Возле дверей лежал большой блестящий камень. На нем часто сиживала Патимат и пряла из овечьей шерсти свою бесконечную пряжу. Магомед Абдуллаевич хотел сказать об этом камне Тане, но, оглянувшись, увидел, как она белой выхоленной рукой с перламутровыми ноготками брезгливо очищает прицепившиеся к платью кизячные соломинки…
«Будь мать жива, Таня, чего доброго, еще бы стеснялась своей бабки», – с неприязнью подумал он о дочери и нарочно ткнул дверь сакли в сторону, противоположную той, в которую она открывалась.
– Дверь забита, придем в другой раз, – сердито сказал Магомед Абдуллаевич и пошел прочь со двора.
Он шел молча. Он не хотел ни с кем делиться своими волнениями, даже с дочерью…
Притихшая, потерянная, Таня плелась следом за отцом, смутно чувствуя, что она в чем-то неискупимо перед ним виновата.
Майская заря едва занималась между двух далеких вершин, а во дворе Черного Магомы уже дымились стынущей кровью освежеванные туши бычков и баранов. Четверо мужчин рубили мясо кусками, килограмма по два каждый.
Таня, первый раз в жизни поднявшаяся до восхода солнца, и Маленькая Патимат складывали мясо в корзины. Взяв корзины, они вышли на улицы просыпающегося аула. Заходили в каждый двор и просили хозяек принять садака[12], помянуть старую Патимат.
Так заглянула Таня в каждый дом родного аула, заглянула незвано, неожиданно… И словно воочию увидела детство своего отца и свое собственное, каким оно могло быть, расти она здесь, в ауле. А сказочный образ бабушки Патимат, который с раннего детства жил в ее сознании, вдруг стал обретать земные черты. Таня пристально разглядывала по-девичьи стройных старух аула, проворно возившихся у очагов. Наверно, похожей на одну из них была и бабушка Патимат.
Даже отец не знал, как любила ее Таня. Много доброго рассказывал отец о своей матери. Но повесть о том, как ушла старая Патимат из аула, чтобы благословить отца и дядю Султана, передать им старое оружие предков, больше всего тревожила Таню, питала ее воображение. И Таня, сколько себя помнит, передумала тысячу историй, в которых она рядом с бабушкой Патимат разыскивала отца и дядю Султана в горящей, воюющей и побеждающей России. Ни мать, Евдокия Сергеевна, ни отец, ни учителя, ни книги не имели на нее влияния большего, чем бабушка Патимат, которую она никогда не видела. Все лучшее, все героическое связывала Таня с ее именем.
Магомед Абдуллаевич был доволен дочерью, доволен тем, что, встав до рассвета, она во всем старалась помочь Маленькой Патимат. И то, что Таня, не капризничая, не задавая неуместных вопросов, пошла разносить по аулу садака, стараясь шестым чувством угадать, понять, как нужно себя здесь вести; и то, как радостно и открыто пошла она навстречу неудобствам непривычной жизни, – все это в какой-то степени примирило отца со вчерашним.
Утро было росистое, влажное. Темнели камни и земля во дворе сакли. Благодатную чистоту и свежесть источали горы, а небо было такое бездонное и такое голубое, что если долго глядеть в него, то, как над пропастью, закружится голова.
У Магомеда Абдуллаевича отлегло от сердца, и, как он ни хотел настроить себя на грустный лад, ему было почему-то легко и весело.
«Оставлю Таню на лето у Маленькой Патимат – пусть полюбит горы, привяжется сердцем к родным местам, научится говорить по-аварски», – думал Магомед Абдуллаевич.
В окружении мужчин и стариков он сидел на ступеньках сакли Черного Магомы, вспоминал минувшие дни, рассказывал о боях, в которых участвовал. Сегодня был особый день – 9 мая.
Во дворе Черного Магомы скоро стало тесно от желающих проводить памятник на кладбище.
И хотя это было против обычаев, но из уважения к Патимат и ее сыну старики аула разрешили поставить памятник на занятом Патимат месте.
Медленно двигалась колхозная машина с глыбой черного гранита в открытом, застланном ковром кузове. Следом за машиной шли все мужчины аула. Поодаль шли женщины и, конечно, пылили мальчишки. Каждому хотелось присутствовать на столь необычном торжестве.
Рядом с отцом, одна среди мужчин, шла Таня. Она понимала, что должна отпустить руку отца и пойти вместе с женщинами, но не могла себя пересилить и глазами молила отца, чтобы он не отсылал ее от себя…
Медленно подвигалась эта необычная траурная процессия, а солнце поднялось высоко в прозрачной, дрожащей голубизне и безмятежно светило над головами людей, свершающих тризну, казалось, по всем не вернувшимся с войны, той страшной войны, когда дым, слезы и поднявшаяся в воздух земля на четыре года перечеркнули в небе вот это всесильное солнце.
На кладбище в высокой траве бегали зеленые ящерицы, пахло разогретой солнцем землей и истлевшими прошлогодними травами. Лес белых, плоских надгробий с узорчатой арабской вязью был тих и безмолвен. Он не приветствовал и не возражал принять в свою семью диковинное чудо, так выделявшееся на этом скромном, даже неогороженном кладбище, – дорогой памятник, где на русском и арабском языках было написано: «Незабвенной матери от детей».