Она взяла быстро и яростно. Несколько раз успела всплыть, блеснуть ярким серебряным брюхом, отчаянно рвануться в глубь, извернуться, выстрелить против течения, притвориться усталой и вновь рвануться с предсмертной искренней силой. Я сам не успел испугаться и поэтому был неумолим. Тупо, пыром, пер ее на берег. Не было ни времени, ни пространства – лишь мы с ней. Мы были единым существом, связанным, как пуповиной, толстой плетеной лесой, которую невозможно разорвать. Я не помнил себя, не было рук, ног, ушей – ничего. Лишь в глазах бился серебряный огонь. Очнулся я, когда она уже лежала на берегу, не сумев разорвать нить, но сломав напоследок, в последнем излете, крючок обманной яркой снасти, уйдя от него, но уже на берегу, уже опоздав. Она освободилась в смерти, и это был единственный способ, единственный метод свободы. Для нее. Возможно, для меня. Вероятно – для всех.
Я сидел на берегу жирной реки. Тихо плескала о камни проходившая мимо вечная вода. Лежала рядом мертвая царевна – красавица серебрянка. Солнце медленно выплывало из-за сопки. Начинался новый день. Последний. Здесь.
Я шел к навесу, бережно неся ее на руках. Прекрасное прохладное тело ласкало мои ладони своей ласковой тяжестью, своей неземной гладкостью. Оно было и в смерти стремительно. Я был очень рад ему. Я был счастлив ей.
Под навесом за деревянным столом сидел нахохлившийся, лохматый со сна Конев и пил свой утренний чай. Сладкий и горячий, он был здесь его единственной едой, кроме спирта.
– Конев, я поймал ее! Я поймал свою рыбу! – Я был переполнен счастьем, громок.
– То-то я гляжу – идешь надувшись. Смотри, под навес не влезешь, – завистлив и точен был мой друг. Он умеет так, по-разному и одновременно.
Неслышно подошел Македоныч.
– Словил? – Он вскользь посмотрел на мою рыбу, скользнул по ней корявым пальцем. – В каком месте?
– За мысом, у камня, где водоворот, – ликовал я.
– На больничке взял, – констатировал Македоныч.
– …??? – кончились мои слова.
– Там яма у берега. Там ослабелая отдыхает. Другая же посередине прет.
«Ну ладно», – опять подумал я.
Мы печально собирались уезжать. Почему-то так здесь всегда – тяжело, неприкаянно, никаких тебе бытовых условий. А душа накрепко прикипает к северным местам. Так, что, покидая их, отдираешь ее с болью, и долгое время потом сочится еще она сукровицей. Читал я про Бориса Шергина, великого поморского писателя, что когда жил он уже, старенький и слепой, с несостоявшейся судьбой и разрушенным здоровьем, приживалом на даче знакомых в Подмосковье, то уехал племянник хозяев на Север в путешествие. Вернувшись же оттуда, впал в длительный, слезливый, нескончаемый запой. Все ругали племянника, совестили, кляли на чем свет стоит. И только мудрый Шергин увещевал всех ласково:
– Не ругайте, не ругайте его. Вы не знаете, что такое Север!!!
Уложили вещи, разобрали собранную было Коневым байдарку. Он под конец похода решил, что совсем уже окреп, и даже сумел сделать лодку. Весь дикий лагерь с интересом ждал нашего отплытия: байдарка – редкое судно в кругах матерых рыболовов. Но поднялся сильный полуношник, вспенил воду и погнал баранов по широкой реке. В такую волну соваться на воду не хотелось, и под усмешки лагерных жителей мы сложили лодку обратно в мешки. Все это усилило и без того тяжелую грусть. Уезжать в цивилизацию не хотелось так, что усталые руки сами опускались вниз и роняли на землю различные грузы. Нам опять помогал Македоныч. Палатка, спиннинги, мешки с байдаркой были снесены в лодку. Канистру с остатками спирта мы подарили благодарным мужикам. Самое ценное – пластмассовое ведро с засоленной семгой – я любовно носил везде с собой. Конев крепился – у него не было такого ведра. Заварили прощальный чай. Сели кругом с новыми друзьями, бесы уехали на день раньше. Во главу стола посадили Македоныча.
– Как жить, старик? – все не унимался с расспросами я. – Как разобраться в этой стране, где люди злы и добры одновременно, где ничто не движется вперед, а все только по кругу, где подвиги похожи на преступления, и обратно все тоже похоже? Где на словах вместе, а на деле все люди – враги?
– Почему семга мелкая идет? – интересовало практичных мужиков.
Моим глупостям старик улыбался устало, рыбакам же ответил коротко:
– Залома не стало давно.
– Что есть «залом»? – надменно спросил новичок, по виду – типичный питерский.
– Залом – самая крупная семга была, в бочку не влезала, вот ей спину ломали, чтобы поместилась. За десять килограмм вся, а то и в тридцать попадала. Она поздно шла из реки в море, последняя, перед самым льдом. А у нас был рыбнадзор, – Македоныч вдруг разговорился.
– Фамилия как?
– Не наша фамилия, Прищепа, то ли Прилюба какой, не помню уже сейчас. Но такой идейный – все знал, как правильно, ни в чем не сомневался никогда. Тюрьма так тюрьма рыбаку, раньше строго было. А потом власть да научники решили реку перегородить. Сами все вычислили, ни стариков, ни прочего народа не спросили. То ли с вредителем семужьим боролись, то ли еще с чем глобальным. Сеть поставили в октябре.
– Дальше чего? – даже бывалые заинтересовались.
– А ничего. Прилюба этот несколько месяцев пришибленный ходил. Так-то раньше хорохорился да сеть ставить помогал. А через месяцев несколько проговорился: «Не будет больше залома, мужики, – говорит. – Ходил я по реке в конце той осени. Все берега колобахами такими мертвыми усеяны были. Разом все стадо вывели. С ним и вредитель пропал. Некому вредить стало».
– И где он теперь, идейный этот?
– Не знаю, пропал потом. Уехал куда, наверно. Теперь в другом месте служит.
Мы допили чай, поручкались с мужиками и сели в лодку. Македоныч дал течению отнести ее от берега и завел мотор. Тот затарахтел тихо, не нарушая лежащего вокруг покоя. Его ничто не могло нарушить. Ни наши новые друзья, отчего-то решившие проводить нас до ближайшего мыска, медленно бегущие по берегу с явной похмельной одышкой. Ни плеск семги, которую тащил то на одном, то на другом берегу удачливый рыболов, сразу сгущающий вокруг себя пространство хорошей, азартной зависти. Ни даже взлетающий с завидной периодичностью вертолет, возящий совсем богатых в верховье реки, где они тешили самолюбие на нерестовых ямах. Все это знала и видела не один раз жирная река Варзуга. Всю людскую доблесть, боль, гнев и отчаяние впитала она в себя и теперь текла мудро и неторопливо. Все было, и все будет. Только бы не совсем в бесовское бесчинство впадали насельники земли, и тогда будет идти в глубине воды большое стадо рыбы, движимое любовью.
Так же неторопливо, как река, правил лодкой старик Македоныч. Есть вещи, о которых не принято говорить, вот он и молчал. Есть вещи, о которых говорить бессмысленно, и он не говорил. Но меня опять черт за язык тянул:
– Македоныч, а вот у отца Митрофана мы были. Вроде ничего мужик, церковь восстанавливает, книги пишет. Вы как к нему в деревне относитесь?
– А плохо относимся, – без заминки, как о давно решенном, отозвался старик.
– Почему? – я сильно удивился.
– Да понаставил всюду крестов своих, новых, не наших.
И таким холодом древнего раскола дохнуло вдруг, что жутью пробежал по коже дальний ветерок. Ведь прошли века, почти забылись войны, и лишь непримиримая память честной веры не простила дочери своей принятия искуса. Так и вкусившие однажды не простят обмана революции. Будут молчать и помнить.
– Ну что, до дома напрямки? – Македоныч, казалось, не заметил нашего волнения. – Давайте, приезжайте еще. Осенью приезжайте, тут совсем красиво будет. И листопадка пойдет, самая крупная после залома. Приезжайте, остановиться у меня можно будет, изба есть свободная.
– Я очень хочу, я обязательно приеду, – сказал я, а Конев промолчал. Его уже изо всех сил тянуло в цивилизацию.
– Ладно, до встречи тогда. Бог вам в помощь. И мне тоже – гавры еще проверить нужно до полной воды, – старик легко оттолкнул от берега. Лодка как по маслу пошла по успокоившейся к вечеру воде.
Мы быстро уложили вещи в машину. Хотелось ехать – не тянуть саднящей горечи прощания с любимыми местами. Благо к нам они были спокойны, не назойливы – дали рыбы, ветром приласкали да водой окропили – на том спасибо. Сантименты для тонких душою. Мы же за несколько дней здесь покрылись грубою коркой грязи, копоти, запахов, радости. Мы вновь были сильны для мира. Черт нам был не брат.
А когда выехали из деревни и дорога вновь прошла у моря, не смогли не остановиться на прощание. Был уже поздний вечер. Ветхая серая дымка раненого северного лета висела над водой. Само же море было темно-синее, спокойное и неприветливое, как усталая от жизни старуха. Тихо и замкнуто лежало оно перед нами. Где-то невдалеке покрикивала стайка птиц, сидевшая на воде. Негромко постукивала уключинами рыбацкая лодка, угадываемая в темном силуэте. Размыто чернели всплывающие в отливе камни. Дальше было совсем сине, мрачно, беспросветно. И вдруг что-то случилось! Что-то чудесное грянуло, произошло! Невероятный, безумный, отчаянно-веселый солнечный луч вырвался из узкой щели между низкими тучами и горизонтом. Он вырвался, и ворвался, и вдруг окрасил все золотом, неприкрытым, непредумышленным золотом счастья. И на темно-синем фоне засверкали – больно глазам и душе – камни, птицы, поплавки сетей. И возле них, в золотой ладье, медленно перебирал, тянул золотые сети сверкающий человек. В сетях этих светлым золотом билась сиятельная рыба.