В старом анжерском замке хранятся знаменитые шпалеры Апокалипсиса, созданные в эпоху религиозных войн. Они висят в отдельном здании. Там всегда полумрак, предохраняющий ткани от разрушительного света.
Страшный зверь и жуткие монстры пугают уродством. Их боятся герои древней книги, боятся, но не трусят. Злодеи будут повержены, после того как на землю упадет звезда Полынь, будет разрушен Вавилон, саранча поест весь урожай, а Святой Иоанн съест книгу. За исключением сюжета «Откровения Иоанна Богослова», в этих картинах непонятно все: и кто такие многие персонажи, и бытовые детали, и компоновка сцен. Рассматривать их можно часами.
В Анже стоит задержаться подольше, чтобы отвести душу на «краю света» – на обрыве холма возле замка, откуда открывается вид на реку Мэн, город и окрестности. Жюльен Грак был великий толкователь этих ландшафтов. Он умел вычитывать в пейзаже простые мудрые смыслы. По городу ходит автобус, кажется, «двойка», конечная остановка у него Bout du monde, край света. Так на лицевом стекле, на электронном табло, и написано.
Анже уютен. Его тайны наивны и невелики. О них не пишут в путеводителях.
Как не похож на Анже Ля-Рошель!
В нем людно, особенно в курортный сезон. Здесь много приезжих из разных мест. Покоя тут не найдешь, только суету, гам. Тут Атлантика, продувающая порт насквозь, окутывающая влажным ветром старые кварталы и новые портовые застройки, подгоняя прохожих на набережных, и иногда внезапно вырывающая тебя из житейского круговорота, заставляя всматриваться в бесконечность океана. В безоблачные солнечные дни линия горизонта теряется между небом и водной гладью. Мы не ждем от жизни подарков. Вот и горизонт пропал.
Рядом с Ля-Рошелем – остров Ре, где люди состоятельные и не слишком состоятельные проводят отпуск или выходные, если вы не отщепенец, таящийся в местах глухих, безлюдных. Для путешествий в укромные края больше подходит Морбиханский залив на юге Бретани. Например, окрестности острова пингвинов, пригрезившегося Анатолю Франсу. Это странные, интересные места. Природа там пышная, но все как будто чуть-чуть меньше, чем обычно. Деревья приземистей, острова – как в луна-парке, мир на пару размеров меньше, чем вы носите. Другой вариант для тех, кто предпочитает уединиться со своими альтер эго, – атлантическое побережье южнее, в районе Бордо. Рыбацкая деревушка Гужан-Местрас прячется в бухтах, застроенных времянками. В них хранятся лодки и плиты, на которых растят устриц. Раньше художники ездили сюда на пленэр – охотиться на genius loci. Теперь это излюбленное место фотографов. Как-то я познакомился с симпатичным дядькой, фотографом. Он долго жил в Париже, рассказывал, как снимал ночной город и разные углы и закуты, а потом перебрался в эти края. Снимает местную жизнь, ландшафты, то, чем живет эта земля.
Мой любимый французский фильм я обязательно когда-нибудь досмотрю до конца. Я люблю его и так, не зная финала. Больше всего я люблю смотреть его вечером, когда смеркается или уже стемнело. Дневные дела отложены до завтра, жизни от тебя больше ничего не надо, ничто не отвлекает тебя от просмотра фильма, который ты никак не можешь посмотреть целиком. Титры я последние годы пропускаю. С ними все более-менее ясно. Первые сцены на шумном рынке мне не очень нравятся. Мельтешат в кадре покупатели. Мелькает акробат на сцене ярмарочного театра, прощелыга с хитрой рожей. Затем возникает главный герой – смазливый, ловкий на язык и жуликоватый. Его я вовсе не люблю. Потом является красавица, хороша собой, хотя имеет такой неприступный вид, как будто все французы, имеющие право голосовать на президентских и парламентских выборах, хотят ее прямо сейчас. Она мне нравится, несмотря на то что из-под грима проступают серые тени под глазами, и так и хочется сказать ей, что она неплохо сохранилась для своих… Смазливый тем временем начинает за ней ухаживать, а за кулисами цирка, что рядом с рынком, пузатые силачи садятся на шпагат, крошечные Дюймовочки тягают гири немногим меньше их самих по размеру, усач с придурковатой улыбкой глотает шпагу.
И тут я обычно засыпаю. Это сладкий, безмятежный сон, ты плавно скользишь в мягкую тьму, теряя равновесие от легкого головокружения, и окунаешься в пустоту, как в тень от притормозившего рядом с тобой автобуса, внезапно заслонившего слепящее июльское солнце.
Я так люблю этот старый черно-белый фильм, снятый в Ницце или где-то на Средиземноморье в разгар войны и выпущенный в прокат за несколько дней до победы. В нем все замедленно по сравнению с современным кино так, что ты как будто начинаешь замечать, что эти картинки действительно движущиеся. Неспешно идут титры, а мы и не торопимся. Панорама рынка и завязка сюжета растягиваются минут на двадцать. И, войдя в этот ритм, у тебя нет желания поторапливать этот размеренный черно-белый мир, заранее зная, что будет в следующей сцене и что будет за ней. Случалось, я досматривал этот фильм до середины – и засыпал. Раз посмотрел почти целый час – провалился в счастливый сон.
Всякое бывало.
И какая разница, что там в финале.
На обложке одной французской книжки, которую я очень люблю, изображен мужчина средних лет, задумчиво рассматривающий цветок. Левая рука, в которой он зажал трость, отведена в сторону, мужчина задумался не на шутку. Знать бы над чем. Завивающиеся локоны парика, ложащиеся на плечи, придают этому чудаку-ботанику еще большую загадочность. В пухлом томике карманного формата с потрепанными углами и затертым корешком много узких желтых закладок. Я наклеиваю их в правый верхний угол, стараясь не закрывать текст. На них всегда какие-то каракули, в которых я далеко не всегда могу разобраться. Однажды меня застал за чтением в кафе знакомый моего давнишнего приятеля. Я пришел на встречу раньше времени, зачитался. А когда поднял голову от книги – увидел изумленное лицо и пальцы, тянущиеся к желтым закладкам.
– Что это? – спросил он с удивлением Пятницы, написанным на физиономии Золотухина. Он, конечно, не книгочей, а звукорежиссер, причем известный, работающий с Дэвидом Бирном. Главное в его деле – ловкость рук и умные, ясные уши. Живет он в небольшом городке, там находится его студия. И все-таки удивление его не могло меня не удивить.
Тогда я стал ему объяснять, что в книгах некоторые места мне кажутся интереснее, чем другие. Как в песне Моррисси, Some Girls Are Bigger Than Others, у всех ведь есть свои привязанности и предпочтения. Чтобы не забыть, что меня заинтересовало в тексте, я вклеиваю эти желтые закладки. Взгляд, которым наградил меня знакомый, выражал страх и поклонение. Продолжить заводить разговор в тупик нам помешал подошедший на самом интересном месте приятель.
С тех пор к этой книжке я прикипел душой.
Она была написана, чтобы рассеять недоразумения, возникнувшие после предыдущей книги этого автора. Недоразумения были в самом деле досадные. Автору хотелось рассказать о себе так, чтобы читатель разделил его опыт, его чистосердечные признания и стремление к добродетели. Однако публика сочла, что у него вышла не притча о том, как он низвергает пороки, но исповедь гнусного сына добродетельного века, рассказавшего о таких вещах, которые не стоит выносить на всеобщее обсуждение. Зачем, спрашивается, знать об авторе столько пикантных подробностей? За некоторые признания его стоило бы упечь на месяц-другой в тюрьму, чтобы, реши он опять поделиться сокровенным и наболевшим, ничего пакостного о себе впредь не рассказывал. Какая же это гадость, вчера читал всю ночь!
Автор, конечно, был раздосадован на то, что его лучшие намерения были встречены вопиющим непониманием. И в своей новой книге решил разъяснить в подробностях свой замысел, чтобы снять все недоразумения. Решительно и чистосердечно он написал о том, о чем не отважился сказать сразу. Написал, как ради высшего блага сдал своих детей в странноприимный дом, о том, как зачастую крал у знакомых безделушки и разную ерунду, о том, как боялся больших собак, о том, как не мог ужиться ни с любовницами, ни с друзьями, ни с покровителями, которые были готовы приютить его в годы мытарств.
Я не знаю ни одной книги, где есть столько несуразностей, то есть где нет ничего, кроме несуразиц, и где несуразица – залог открытий, дающих нам новое понимание природы человека как общественного существа. Это история о трагедии человека, обреченного на то, что все его устремления будут истолкованы превратно и теми, кому он хотел бы довериться, и теми, кого он числил среди своих единомышленников или таких же вольнодумцев, как он. Пройдет время – и его история станет уроком и пищей для размышлений, но это случится позже. Сострадать этому писателю, по-моему, просто нетактично. Неловкий танец изобретает новую пластику, из какофонии рождается новая музыкальная форма, нелепые слова открывают новое знание и мудрость.
Эта книжка, разумеется, не завершена. Не хватает минимум пары глав. Это не делает ее ни менее содержательной, ни более трагичной или более загадочной. Правду о себе можно, конечно, рассказывать до бесконечности, если не свести все к лаконичной банальной формулировке.