– Хорошо, – сказала она мягче. – Только, пожалуйста, поосторожнее там… (Последняя фраза означала, что она уже не сердится.)
После работы он отправился на стадион. Он любил стадион. Для большинства женщин – это представление о стаде. Для мужчин – это братство. Там собирались десятки тысяч мужчин. На них кричали на работе, кричали дома, а здесь они сами кричали. На стадионе все эти мужчины возвращались в детство. Они беззаботно орали, пили пиво, ругались с соседями и, главное, забывали все свои взрослые неприятности.
После стадиона Кронов продолжил свои маленькие мужские развлечения – уселся с другом Генычем в «Стекляшке» – так называлось стандартное стеклянное кафе у стадиона.
В кафе можно было взять чешское пиво в высоких кружках.
Официантка принесла пиво, села за пустой столик и начала что-то записывать.
Геныч, конечно же, стал за ней ухлестывать.
Но ей было не до Геныча, она должна была заполнить анкету – ответы на вопрос «Почему пьют люди? Перечислить причины, как она их сама понимает».
– Отчего же они пьют? – особым «охмурительным голосом» спрашивал Геныч.
– Отчего не пьют, лучше спросите… От плохой погоды пьют? (Действительно, холод пронимает или жара).
– От жилищных условий пьют? (И вправду – тесно соловью в квартире или просторно).
Далее шли праздники, которые Геныч рекомендовал официантке подразделить на личные и общественные. Благодаря знаниям Геныча набралось 28 причин. Завершили они научно-исследовательскую работу мудростью «захотел человек и напился».
Это была лучшая теоретическая работа Геныча (которому Григулис еще в университете постоянно и нудно советовал покинуть наш факультет).
Григулис его не понимал – Геныч был Человек Жизни.
И пока Кронов занимался тайнами Вселенной, Геныч занимался жизнью.
И теперь ловко, как бы невзначай уже обнимал очень хорошенькую официантку.
Но тайны Вселенной потребовали новую кружку для Кронова.
Кронов неторопливо пил пиво и был счастлив.
За этим занятием его увидела ее мать, проходившая мимо «Стекляшки». Это был тот самый «один случай на тысячу».
Когда он вернулся домой и вынул 300 граммов сыра (он не забыл его в этот раз), она преувеличенно вежливо поблагодарила его за сыр и быстро ушла из комнаты.
Потом тотчас вернулась и спросила:
– Ну, какие же у тебя были неприятности?
Он почувствовал что-то неладное, смутился и оттого начал рассказывать какую-то чепуху об очереди, которую он выстоял, покупая сыр.
Она прервала его рассказ о семейном подвиге и снова спросила:
– Ну, а все-таки, какие же неприятности задержали тебя на работе?
Голос у нее прервался.
Он хотел что-то ответить, но она не выдержала и крикнула:
– Зачем врать?!
Потом показала на его щеку и сказала:
– Вытри… это… пожалуйста… – И заплакала.
Он подошел к зеркалу и посмотрел на «это» и, к своему ужасу и недоумению, увидел на своей щеке след красной краски.
Он потер пальцем – краска не оттиралась.
Он лихорадочно стал вспоминать, откуда у него «это». У них на работе экзальтированные сотрудницы имели порой обыкновение чмокать в щеку сотрудников мужского пола за удачно найденное решение – это считалось высшим выражением восторга. Но сегодня его никто не чмокал. Он хотел объяснить ей, но, когда он начал, она сразу закричала:
– Уйди! Куда-нибудь уйди! Ты мне противен! Ты отвратителен! Ты мерзок!..
Он снова посмотрел в зеркало, пытаясь вспомнить что-нибудь. И тут он увидел свою руку, держащую зеркало: на пальце был отчетливый след той же красной краски.
Он понял. Это был след от красной шариковой ручки.
Он с торжеством вынул авторучку.
– Смотри, – сказал он с восторгом. – Это же авторучка… – И он начал ею мазать лицо.
– Уйди от меня! Уйди! (Но все-таки она искоса взглянула на него и поняла.) Ради бога, уйди… сейчас же!
Она, видно, чуть-чуть успокоилась и все пыталась вызвать прежнюю злость. А потом снова взглянула на него и поспешно отвернулась, чтобы не засмеяться. Потому что в восторге открытия он выкрасил себе все щеки.
– Где ты был?! Как тебе не стыдно?
Тут его прорвало. Он сказал, что они жутко живут, что так нельзя, что они не уважают друг друга. Он рассказал, где он был, и сказал много благородных вещей о понимании в семье.
Глаза у нее стали спокойные и очень усталые. Потом она помолчала и сказала:
– Значит, ты даже не уходил к кому-то. Ты уходил просто, чтобы побыть без меня. Это ты, который не мог жить без меня. Ты убежал от меня на футбол.
В тот день в ней умерло что-то, так она говорила ему потом.
А может быть, она просто что-то решила.
И потом они уже никогда не ссорились. Да и ссоры их постепенно перестали быть яростными.
…Они оба уже отказали друг другу в возможности понять то тонкое, сложное, что было причиной их поступков и чего (как они оба для себя выяснили) абсолютно не мог понять другой.
Они перестали быть откровенны. Они хорошо помнили, как раньше, в начале их любви, они торопились все рассказать друг другу и как потом во время ссор оба пользовались этой прежней откровенностью и били безошибочно по самым больным местам.
Теперь они разговаривали иначе.
– Как дела на работе? – спрашивал он, думая о другом.
– Все в порядке, милый, – говорила она, тоже думая о другом.
– Чудесно, – машинально отвечал он и добавлял, чтобы как-то продолжить беседу: – Да, ты позвонила технику-смотрителю? Надо сказать, чтобы починили батареи…
– Как же ты не заметил? Батареи уже теплые, – отвечала она раздраженно, но только чуть-чуть раздраженно.
– A-а, да-да, милая… Ты слышала, Женька Левшина разводится с Генычем.
– Бедная Женька!
– Бедный Геныч…
…При этом они пили чай и читали.
Им было нетрудно читать, пить чай и одновременно разговаривать, потому что они говорили друг другу ерунду. Теперь они могли разговаривать друг с другом и делать при этом что угодно, даже петь могли.
Эго было бы вполне логично, если бы они пили чай, читали и при этом еще пели хором:
«Бедная Женька! Бедный Геныч! Они разводятся. А нам так хорошо, нам восхитительно! У нас батареи теплые».
А за стулом у каждого из них стояли бы огромные ларцы для складывания туда мыслей, тех настоящих мыслей, о которых они теперь уже не рассказывали друг другу.
«Святому месту пусту не быть». Человеку надо кому-то рассказывать свои главные мысли. Иначе человек одинок.
…Он был слишком занят в то время (пуск установки и все безумие, которое с этим связано), а она уже была свободна.
«Кроха», как они его звали между собой, родился и стал называться мальчиком Алешкой. Вначале мальчик Алешка благополучно жил у ее матери-педагога. А она поступала на работу. В том месте, куда она приходила по распределению, уже не было единицы. Но ей неожиданно повезло: создавался новый институт и она очень удачно туда устроилась.
Она стала ходить на работу. А потом у нее появились какие-то новые глаза. Мечтательные глаза. Она ожидала. Он увидел первый раз эти глаза, когда его привезли на два часа домой из Серпухова. Он быстро, как всегда, «срубал обед», а она, как всегда, успела опустить только ложку в суп… Он хотел, как всегда, извиниться за свою торопливость и посмотрел на нее, чтобы сделать это… и тогда он увидел ее новые глаза. И он испугался…
Потом мальчик Алеша переехал к ним.
Кронов досрочно защитил кандидатскую, им дали квартиру.
В общем, даже в Швеции были бы в восторге от такого оборота дела!
В тот год он бешено работал, и работа его радовала.
Настоящее исследование – это грязный, долгий, неромантический труд. Там много пота и тяжелых утренних часов, когда теряешь веру в себя и не можешь сбросить ноги с постели – так все постыло и скучно. Но если получается, тогда живешь лихорадочно и великолепны ночные часы: в голову приходят особенные мысли, любишь всех людей на свете за сладость труда своего, и тело становится сильным, и появляется чертовская уверенность во всем.
В это время мальчик Алеша учился ходить: на стуле лежали два смехотворных комочка – его теплые носки.
А сам он в «домашних ботинках» с пугающей быстротой перемещался из комнаты в комнату – он жил; при этом он нагибался, распрямлялся, подскакивал, садился на пол, опять поднимался и все время сопел. Иногда слышался тугой шлепок. Это его маленькое чудное тельце падало на пол. Тогда сопенье замирало, и в мире наступала тишина. Мальчик Алеша не плакал. Он ждал, пока Кронов в ужасе вбежит в комнату, где, недвижно распластавшись, Алеша лежал на полу. И уж тогда раздавался его облегченный плач. Он плакал Кронову. Никто не хочет плакать просто так, есть смысл только плакать для кого-то!