– Ну, не со дня на день. До последнего будем учить. А учителя – побежали.
– Да-а… – Брюханов поднял стопку. – Что, помянем Наталью Сергевну. Хорошая была, не вредная…
– Может, и вовремя она отправилась, – заметил Мерзляков.
Афанасий Иванович сдвинул светлые, изъеденные по́том брови:
– В смысле?
– Здесь лежать будет, на родине…
– Она с Кутая – столичная, – уточнил самый старый из мужиков, молчаливый и вечно насупленный, но работящий, хозяйственный, Игнатий Андреевич Улаев, которого за глаза называли Молоточек: всё что-то перестраивал в ограде, стучал и стучал молотком, таскал из магазина гвозди рюкзаками.
– Да какая разница… Одна земля. А вот нас куда поразметает…
И всем как-то стало неловко, неуютно. Смотрели не друг на друга – кто на могилки, кто на ярко-рыжие стволы сосен, кто вниз, на хвою, по которой ползали вялые, сонные мураши… Слова Мерзлякова сорвали с душ коросточку защиты от страха услышать однажды приказ: «Собираем необходимое! Через неделю будет транспорт. Кто не подчинится – погонят силой».
Никто из сидевших здесь сейчас не слышал еще таких приказов, но отцы, деды, прадеды большинства – слышали. Одни при Столыпине, другие при Сталине. И были уверены, что он рано или поздно прозвучит и для них.
Да уже почти прозвучал тридцать лет назад. Но в последний момент голос приказывающего осекся. И родилось еще два поколения жителей их деревни: поколение Коли Крикау и поколение тех, кто сейчас учится в школе без половины учителей, видит коробки и ящики с собранным, готовым к перевозу школьным добром. Все ждали приказ переезжать, и если не собирались, то прикидывали, что брать, что бросить. Каждый день этим мучились, но молча, не обсуждая. Выходили утром на двор, оглядывались, и начинало крутить: что брать? как выбрать? Тут под навесом решишь навести порядок, и голова кругом пойдет – столько всего вроде и нужного, но сейчас лишнего, мешающего. И выбросить жалко, и тонешь в этом обилии, в том, что накоплено отцами, дедами, сложено в чуланах, в сараях, на вышках… Плевали, старались не думать. Но если кто-нибудь брякал о переезде, то страх тут же всплывал, разрастался, опутывал…
Первые трое выпили. Экономно, стесняясь показаться жадными, закусили. Потом выпили и закусили еще трое. Потом – двое.
Молчали, слушая, как, упав в живот, водка начинает разбегаться по телу горячими искорками. Задышалось легче, кровь посвежела… Вот искорки добрались до головы, вспыхнули, осветив что-то важное там, в мозгу, и погасли. И длившееся несколько мгновений не опьянение даже, а это странное состояние острого ощущения жизни, своего организма исчезло. Кровь вновь потекла медленно и натужно, грудь опять залила никотинная мокрота, что-то важное в мозгу спряталось в сумрак, и захотелось повторить – пустить в себя еще стопочку.
Но никто не потянулся к бутылке – знали, что не время сейчас: если дать себе волю – «между первой и второй…», – разгонишься и остановиться потом не сможешь долго, надоешь и окружающим, прося, требуя водки, и себе… Закурили, ждали, кто первым заговорит. Быть первым не хотелось, но и молчать становилось тяжело.
– А вот есть у природы какой-то закон, – произнес Женька Глухих. – Я заметил…
– Ну, я тоже заметил, – с усмешкой перебил Брюханов. – За летом – осень, за осенью – зима.
– Да погоди, я не о том! Я вот заметил, что человека сама природа к смерти готовит…
Афанасий Иванович, еще не отошедший от рассуждений, что Наталья ушла вовремя, снова нахмурился:
– В каком смысле – готовит?
– Ну вот помните… Вот ты, Афонь, дядь Вить, Игнат, помните, какой тётя Ната была высокой, мясистой. Да ведь?
– Ну. И чего?
– И как похудела, уменьшилась вся. Вроде и не болела, а так… И вряд ли голодом себя морила… А это природа ее готовила, чтоб в гроб легко легла.
Одни кряхтнули недоверчиво, другие усмехнулись. Лишь дядя Витя покивал:
– Ну да, ну да…
– И многие старики вот так – тают, высыхают…
– Жалко, что не в своей кровати померла, – вздохнул Молоточек, ломая на короткие палочки сухой сучок.
– Да нет, умерла-то на койке. Даже в себя пришла, говорят, что-то сказать пыталась.
– А у меня в избе до сих пор смертная лавка стоит, – сказал Афанасий Иванович. – Дед на ней отошел… Однажды лег и: «Всё, не встану уже». Бабка, мать стали его стыдить, грехом пугать, а он: «Не балабольте, дайте путем с жизней попрощаться». И ночью – всё… А бабка в свою смерть не верила, в район велела везти себя, в больницу, а через неделю обратно привезли, чтоб рядом с мужем…
– Но ведь не все же умирают такими, как Женька сказал… ну, подготовленными, – вспомнил тракторист Геннадий. – Вон… извини, Димон, – обернулся к Мерзлякову, – дядя твой, Михал Петрович, до семидесяти с чем-то дожил, а такой горой оставался. Чуть спины не поломали, когда тягали гроб. С «запорожец» был…
– Быва-ат, – вздохнул Женька. – Он здрюком жил, здрюком и помер. Помню, сидит уже никакой у ворот, трухлявый весь, а все равно видно, что сила… Да, быват… А уж тех, кто раньше времени умер или убили, я не считаю.
– Да это понятно, – отозвался дядя Витя. – По природе умереть, это тоже умудриться надо. Рак вот – одних за месяц сжирает, другие годами от боли кричат…
– Чего-то мы совсем в темень сошли, – поежился Афанасий Иванович. – Давайте-ка еще по глоточку.
– Какой повод, такие и разговоры, – устанавливая на пружинящей хвое стопки, отозвался Женька.
Дядя Витя стал осторожно разливать.
– Есть в твоих словах, – сказал, – доля правды. Но главное – человек с годами внутри меняется. Я вот раньше думал: последние старухи у нас перемрут, и больше не будет платков, валенок, сказок, Николай Угодник не будет никому больше являться. Слова забудутся наши, по-городскому заговорим… Мы тут в шестидесятые очень городские все были… А постарели, и все повторяется. И одежда, как у дедов и бабок наших, и говорим, как они почти, и травками лечимся… Зинаида на бобах ворожит, а такая правильная была: «Никаких мракобесий!»
– Что, действительно? – не поверил Коля Крикау. – Я думал, она всегда такая…
Пожилые мужики захехекали, вспоминая бабу Зину, других старух, стариков, себя в прошлом.
– Ну, поехала первая партия, – кивнул дядя Витя на рюмки.
– А как в городе хоронят! – вспомнил Леша Брюханов, когда выпили за всех, кого с нами нет, закусили и помолчали. – Я вот года три назад в Красноярск тётку хоронить ездил, мамину сестру…
– Какую это? – наморщился, вспоминая, Молоточек. – Валентину, что ли?
– Но.
– Валентина, хе-хе… С детства как городская себя вела, все уехать мечтала. После семилетки уехала и исчезла.
– Исчезла! – возмутился Брюханов. – Она чуть ли не все столовые с кафе под контролем держала!
– По бандитской линии, что ль, пошла? – кхэкнул Женька Глухих.
– Слушай, ты знай, когда смеяться, а когда…
– Ну, тебе можно шутить…
– Ладно, хорош, – осадил обоих дядя Витя. – И чего с ей? Плохо проводили?
– Не то чтобы… – Брюханов задумался, подбирая слова поточнее. – И людей много пришло, венков – гора. Под поминки целое кафе отдали… Но вот другое… Прощались в морге – там особая комнатка: серая, темная, гроб на постаменте таком… Все быстро, всем неловко. Потом на пазике довезли до кладбища… часа два ехали, плелись по пробкам… Доехали, вынесли, скорее застегнули крышку, и – всё… На поминках сидели выжатые все… Нехорошо, в общем, как-то…
– Город, он мертвых не любит, – вздохнул Афанасий Иванович.
Молоточек добавил:
– Да и живых не особо.
– Ну а как по-другому там? – спросил Коля. – Если люди живут на каком-нибудь двенадцатом этаже, как им дома прощаться?
– Лифты грузовые есть…
– Ну, в них не каждый гроб влезет.
– Хм, дядь Миш бы точно не влез…
– А пятиэтажка если – там никаких лифтов. И корячься по лестнице…
– Нет, там не принято в квартире прощаться. Ритуальные залы всякие…
– Крематорий есть еще…
И мужики снова надолго замолчали, стараясь представить эти ритуальные залы при моргах, крематорий, где, как показывают в фильмах, сжигают покойника на глазах у родных: закатывают гроб в печь, в огонь…
– Фуф, ладно, – тряхнул головой Афанасий Иванович. – Никто не знает, как его похоронят.
– Да почему? Тёть Ната наверняка знала, что здесь вот, рядом с мужем.
– Не надо за покойника говорить. Может, она в больницу хотела.
– Ну, в больницу, может, и хотела, но уж в крематорий-то точно не хотела.
– Про него и не знала.
– Да все знают.
– Интересно, а в Колпинске есть крематорий? – задумался Женька Глухих.
– Скоро узнаешь, – хмыкнул Брюханов.
Женька дернулся:
– Чё?! Ты чё-то, Леха, хочешь, не пойму?
– Переедешь, говорю, и узнаешь.
– Нет, – готовность к драке у Женьки тут же пропала, – в Колпинске я жить не буду. Здесь где-нибудь…
– Где – здесь где-нибудь? Здесь всё морем станет.