А потом отселил тятя Григорий Филиппович старшого своего, Михайлой звали. Да сын у его вырос, у Михайлы, Дементей, здоровенный, как ровно уже мужик. Во-о-от. Они плотинку починили, меленку снова запустили.
Во-о-от. А за плотиной бережок-от был пологой, дно ровненькое, ивовы кусты кругом, мы девками туда летом купаться бегали. И вот чё-то завелося в том пруду. Только мы в воду залезем, откудова-то как заухат да захохочет! Гулко так, ровно в бочку. Мы – визжать, в чем были бегом домой. Маруська сама видела, где хохотун-от сидит. На том берегу под ивой, говорит, всплыло чё-то тако зеленое. Мы пуще того боялися, а все равно купаться лезли. Все вместе соберемся – и идем. Визгу потом – на все деревни! Чё, спишь? Спит. Ну, и ладно, спи, нашто тебе про самоё страшно-то знать! А у меня и сон пропал… Лето-о како начиналося хорошее. Отсеяться хорошо успели, скотину на траву выгнали. И уж у пчел был первый взяток. А потом как все пошло, как пошло… Кто же мне про Зинаиду-то сказал, что убили ее? Не помню.
Как Денис с Зиной приехали – помню. Оне в городе жили, на заводе он робил. Как колхозы началися, тятя Григорий Филиппович ему сказал приехать. До нас это дело уж году в тридцатом дошло, колхозы-те. Стал у нас Денис Григорьевич первый председатель колхоза. Боле нету таких мужиков-то. Нету, нету. Ни одного в деревне не обидел. Как жнитво пройдет, хлеб соберем, он его поделит и по дворам раздаст. Зерно – на мельницу, днем и ночью робили мельники, лишь бы смолоть. Потом мучку-то в мешки, да в пруд. Так схороняли. Хорошо мы и при колхозах жили. Нечё у нас было отобрать-то. Тутока главна-то скотинка мелкая: овца, да гусь, да пчелка. Их, Сталин сказал, не отбирать в колхоз. А коров у нас и так было по одной на двор, их тутока помногу пасти негде. Лошадей собрали, правда, да и то для виду. Староверческа была деревня-то, богатая, ленивых да нищих не бывало. Робили много, жили как-то по совести. Хоть перед Богом сказала бы: в деревне никто на Дениса зла не держал. Зину-то в огороде убили среди бела дня. Ее же тяпкой ей голову раскроили. Сроду у нас такого не бывало. Ну иной раз поругаются мужики из-за покоса али чего еще, дак, в крайнем случае, по стогу сена спалят друг у друга. А такой грех на душу взять…
После похорон приезжал из района военный. Сказывали, велел Денису указать, на кого он думает. Того, мол, и заберем. Денис Григорьич никого не указал. С неделю прошло – увезли ночью брата нашего мельника Дементея Григорьича, всю семью туровскую увезли, с малыми дитями. Мол, Дементей и убил Зинаиду. Так военный сказал на собрании. Заклеймим, мол, убивцев, кулаков, ненавистников! А Дементей-то с Михайлой весь тот день плотину подсыпали у своего берега, где хохотун-от завелся. Михайло на лошаде глину возил, а Дементей плотину ровнял. Цельной день и пласталися. Да Дементей каждо лето плотину-то подбивал, чтобы весной не размыло. Все видели. И никто рот не раскрыл, не сказал ничё. Ой, ране-то шибко боялися чё сказать. Скажи, дак за имя уйдешь. Тятя Григорей Филиппович тогда болел шибко, мало не помер, вовсё из-под святых встал.
А через неделю – война. Дениса Григорьича забрали, других мужиков да парней. Человек по пять от каждой семьи ушло. Мой-от дурак председатель колхоза стал, из района назначили. Перво дело велел мельнично колесо разрубить и выворотить. Весной плотину стало размывать. Года за два не стало пруда. Ране на ту сторону по плотине ездили, а теперя низинка такая стала, посуху не пройдешь, вечно тамока мокро.
Сну ничё нету. Расскажи да расскажи, а теперя вот спать не могу. Ну, хоть помянула их, Туровых. Помяни их, Господи, а меня, рабу твою Ксенью Турову, прости и наставь…
…А хохотун-от ведь замолчал, как Дементея нашего забрали. И купалися иной раз, и половики мыли – никто его боле не слышал.
Из Туровых в деревне уцелела только Сина. Никола Катаев, «мой-от дурак», председательствовал в Кизелевском колхозе. Начинал ретиво: дорвался до власти над односельчанами в восемнадцать лет и всякое указание районных хозяев исполнял в точности. Успел разворотить мельницу, порушив основу крестьянской жизни. Пруд в две весны ушел, молоть хлеб стало не на чем, негде и муку сокрыть. Гуси перевелись. Пчелы перемерли, поскольку животинка эта запаха бабского не переносит.
Власть, свалившаяся на голову, пьянила парня. На колхозной конюшне выбрал себе хорошего жеребчика. Прокопий Блинов на нем недавно красовался. Где теперя Блинов из деревни Беляевка? Там, куда Макар и телят не гонял. Повезло, что одного забрали, семья хоть и живет в бывшей своей баньке, но все же живые осталися. И за то скажи спасибо родной власти. Дом его разобрали: будем строить сельсовет и клуб. Новая теперя власть. Он, Никола, и есть новая власть. Пусть люди это видят. Да и по полям колхозным надо ездить, не дело председателю пеше ходить. За голенищем первых в его жизни сапог красовалась казацкая нагайка. Выбивал в райкоме и оружие посерьезнее: мол, злобятся многие за свое добро. Много лет спустя только одного он будет просить у Бога: забвения… Но забвения не было, и картина ранней весны 1946 года вставала и вставала перед его глазами.
…Повезло Прокопию Блинову: попался в лагерных начальниках хороший мужик. Не только отпустил его через год, но и паспорт дал со строгим наказом немедля из своей деревни уйти и затеряться в большом городе. В родной починок Прокопий пришел, как ровно вор: ночью. Не знал, где и семью найти. Хотел было переночевать в своей бане на берегу пруда, глянь, а там-то они, родимые, все и ютятся. Запрягли Прокопий с Ириной корову в тележку, посадили сонных ребятишек и тронулись в дорогу. Эх, рано весной светает! И черт же дернул Николу в то утро в район ехать. Как увидел беглецов, злоба ударила в голову. Истоптал бы их конем, да не идет жеребчик на бывших хозяев, храпит, пятится.
– Бежать вздумали?! – Выхватил нагайку, полоснул Ирину по согнутой спине, лупцевал Прокопия, пока тот трясущимися руками доставал что-то из котомки.
– На, видишь, документ имею! Не колхозник я боле! Всё!
А Никола, потерявший голову от бессильной злобы, все кружил и кружил вокруг них, свистела нагайка, храпел жеребец, во весь голос ревела ребятня.
…И крик, и рев, и этот свист останутся в памяти его навсегда. Спасительного забвения не будет.
На фронт Николая взяли поздней осенью 1943-го, а домой он пришел уже другим человеком. Пока собирали мужиков по деревням уральским да сибирским, покуда ехали в теплушках, было время словом перекинуться, узнать, как жизнь идет в разных местах. Костерили мужики новую власть, говорили о разгромленных хозяйствах, о голоде. Везде с мельниками-то расправлялись, – дошло до Николы. Не Дементей, видать, Зинаиду-то… А кто? Да оне же и убили, те, кто потом увез Дементея. А зачем? Страх чтобы был, чтобы не заступилася за их деревня.
– Имя только надо, чтобы власть у их была, – говорил он потом повзрослевшему сыну.
«Они, им, их», – так безлико, но точно говорили в деревне о советской власти. Неизвестно откуда взявшиеся «оне» объявили все в каждой деревне своей собственностью, и довоенная деревня лютой ненавистью ненавидела новый режим. На фронт ехали силой согнанные рабы, не имевшие ни малейшего желания воевать. Случалось, сбегали, убив лейтенанта еще в эшелоне. На фронте тоже при малейшей возможности бежали, многие сдавались в плен. Разве так защищал бы крестьянин свою богатую, сытую деревню?! Вот когда увидели, какой немец зверь, тогда и воевать начал народ. Себя спасать.
Заградотрядами, пулеметами их гнали в наступление. Под танки, на минные поля, на Сапун-гору, в днепровскую темную воду, через Одер, на Берлин. Не жалея. Устилая путь Денисами, да Михайлами, да Николами. Отборный человеческий материал. Сильные, здоровые, честные мужики из Кизелей погибли все.
– Пошто ето хорошие мужики полегли, а мой-от дурак вернулся, – удивлялась Сина. За всю жизнь она ни разу добрым словом не отозвалась о муже. Может быть, говорила обида за то, что взяли ее, небаскую, одного тятиного приданого ради. Она и не подозревала, какими горючими виноватыми слезами обливалась порой Николина душа. С женой Никола был молчалив, только подросшему сыну поверял свои мысли. Гулял от жены много, но семью и все старые порядки сохранял. Повидав людей, увидел ли он когда-нибудь в своей жене красивую женщину? В нараставшей годами корке воспоминаний, обиды, вины, привычных взглядов так и жил каждый из них.
Даже детей поделили: старший, Виктор, был больше с отцом, а младший, Шурка, был мамин сын. Виктор был парень серьезный и подсаженный маленько папаней, пошел и пошел двигаться в районной администрации, замглавы теперь. А вот Шурка, Шурка-то чего накуролесил по жизни… Тяжко болело сердце по непутевому сыну, тысячу раз пересчитывалась собственная вина…
Да успокоится душа твоя, Ксенья Григорьевна. Доподлинно мне известно, что на окраине областного города, на кухоньке в сером панельном доме был такой разговор: