Отражение повторяет за ней, слог за слогом, каждое слово. Оно, и только оно, не превращает фразы в мессиджи, лишь потому как знает: отправишь – и серебристая нить, соединяющая плоть с анимой, тут же порвется.
А что если вытанцевать?.. Вытанцевать внутренний свой ужас, выкричать?.. Увы: начало уикенда, М тут как тут: ну да, ну да, брак – единственная война, во время которой вы спите с врагом[29]. Нельзя, впрочем, сказать, что Аэс чересчур этим огорчена – после разрыва с Натали она редко огорчается по-настоящему, как, впрочем, и радуется: эмоциональная стертость и делает ренуаровские ее глаза кукольными – Кира, во всяком случае, знает, за какую ниточку дернуть, чтобы приподнять, скажем, левую ее бровь. Или слегка разомкнуть губы… Но в тот день Кире совсем не хотелось дергать Аэс за ниточки: в тот день Кира думала, что если б ее вдруг не стало, Аэс сказала бы что-то вроде «ты даже умереть по-человечески не можешь», потому как она, Кира, конечно, умерла бы как-нибудь не так: скажем, в день своего рождения. Или под Новый год… Она, с точки зрения Аэс, многое делала неправильно – в первую очередь, не так мыслила, и потому все чаще жар невостребованного ее огня превращался в сухой лед горечи, разъедавшей безостановочно ноющую душу, которая упорно не соглашалась признать «чувство, движущее миром», фьючерской сделкой.
Вообрази: я на кушетке лежу, как водится, обнажена, с гусиной, знаешь ли (капрон-то снят!); ты – рядом, на стуле, стул у моего изголовья – какое странное, однако, словечко: изголовье… Я не вижу, разумеется, лица твоего, нет-нет, таковы правила игры: я говорю – ты слушаешь; я говорю – ты слушаешь?.. Боковым зрением Кира видит, как глаза Аэс стекленеют, превращаясь постепенно в фасетчатые, а нижняя губа, видоизменяясь, мутирует в ту самую, стремительно раскрывающуюся и выбрасывающуюся вперед, маску, когти которой из века в век пытаются схватить ее, Киру, за живое: если это произойдет, наяда[30] быстро подтянет жертву ко рту и быстро пережует.
А вы что же, знаете разницу между сумасшедшими и нормальными?
Паустовский
Тик-так. Тик-так. Вспышка. Темнота. Вспышка. Темнота.
Тимоти Лири
Душеед Пал Палыч Рыков, он же анимаатр, он же – в свободное от больнички время – душепевт, он же анималитик – иначе говоря, специалист более чем широкий, – проснулся от вспышки сиреневого цвета, засветившей ему аккурат меж бровей, – и засветившей, прямо скажем, крайне болезненно. Вместо привычного потягивания, вместо того чтобы осторожно, не потревожив Риту-1 и Риту-2 (собаку звали Рита и жену Рита), встать, как обычно, с кровати и пойти в ванную, он, приняв позу эмбриона, зажмурился, а когда – делать нечего! – открыл махонькие свои глазенки и привстал, чуть было не взвыл. Все – Рыков огляделся – будто такое же, и вместе с тем, вместе с тем… да что говорить! Впору только рукой махнуть, что мы – вот так – и сделаем.
Почуяв неладное, Рита-2 зарычала, а Рита-1, перевернувшись на другой бок, пасторальненько – чистый эф-дур – засопела. Отодвинув подушку, Пал Палыч грешным делом подумал, что вот, ежли, к примеру, хотя б понарошку поцеловать (да-да, представьте себе) благоверную, боль непонятного происхождения стихнет, а если уж и не растворится бесследно, то непременно уйдет хотя бы на время. Однако склонившись было над Ритой-1, душеед наш в ужасе отшатнулся: на оголившемся ее плечике примостилось существо неизвестной породы – нечто среднее между паучком и стрекозкой, с блестящими фасетчатыми глазами и длинными, загнутыми вверх, ресницами – ну точно носы туфель Хоттабыча! Чертыхнувшись, Пал Палыч перевел взгляд на собаку (Рите-2 повезло больше: никаких существ на ней не водилось), а потом снова на вторую 0.5 – ни-ко-то: «Едрррить!..».
Он потер глаза, поморгал, вновь глянул на благоверную и вновь отшатнулся: проснувшись, Рита-1 инстинктивно потянулась к нему, а вместе с нею и существо. «tоктор, – так называла его Рита-1 с институтских времен. – tоктор, ты в оффе?». Сославшись на тошноту, он побежал в ванную и быстро включил воду, а, посмотревшись в зеркало, заорал благим матом – существа, в самом прямом смысле сидевшие у него на шее, болтали длинными, словно ножки слоников «великого и ужасного», как называл наш душеед г-на Дали, лапками… Одно из них оказалось на редкость вертлявым – истеричная гиперактивность, промелькнуло у Пал Палыча, тут же, впрочем, цыкнувшего на самого себя за профболтовню; другое же, крепко вцепившееся в загривок (вот почему болит!), недовольно заерзало.
Чур меня, только и смог прошептать он, присев на краешек ванной. Чертовщина, ну чер-тов-щи-на же, едрррить… Или все-таки снится? Вопрос, впрочем, может стоять и так: в своем ли он уме – впрочем, что такое ум как не одна из поллюзий… Неужто анимашонки хоминидов и впрямь настолько токсичны? Долечил, tок, мои поздравленьица-с!.. Вспомнив о потенциально возможной воспитализации (а воспитализация всегда потенциально возможна, услышал он Голос с антресолей, на которых пылилась многолетняя подборка «Анимарического журнала»), Рыков помрачнел еще больше – нет-нет, увольте! Пока можно скрывать существование, как окрестил он существ, картинок, никто ничего не узнает – в чем-чем, а уж в методах загона хоминидов к простому хоминидному счастью разбирался Пал Палыч блестяще: хороший, грамотный душеатр в состоянии сделать из двуного овощ недели за две (карррательная анимария преуспела в сем поболе других), а посему…
«Ты еще в оффе? Говорила – не жуй мозги вчерашние…» – стучалась Рита-1 в ванную, а Рита-2 скреблась и скулила. Проведя рукой по лицу, дабы натянуть ту самую маску, без которой он не появлялся перед благоверной зим эдак десять, Пал Палыч отворил дверь и, стараясь не смотреть на существо, присосавшееся к Рите-1, осторожно, словно она была из муранского стекла, а не из бетона, приобнял ее. «Так ты, значит, в оффе… Говорила ведь…» – Пал Палыч кивнул и, сделав жалкую попытку улыбнуться, снова едва не разрыдался. Если разрыв между внешней и внутренней войной достигнет критической запятой, думал Рыков, ну то есть если пуповина с тем, что принято называть февральностью, по каким-то причинам оборвется, а голоса и существа станут обычным делом, то болезнь цветущего возраста, пожалуй, и сыграет с ним злую шутку… С другой стороны, он, Рыков, не страдает монотизмом – во всяком случае, в ярко выраженной его бесформенности, а уж о чем – о чем, а о синдроме Дурминского-Дурамбо речь и подавно не велась: какой, едрррить, «анимарический автоматизм»! Нет-нет… Не-ет! Рыков тряхнул лысиной и, сглотнув слюну, даже топнул ножкой. Итак, нет, нет и еще раз нет. Никто не «вставляет» в его мозг чужие мысли, никто не заставляет их «звучать», делая доступными для других двуногих, а значит, чувство внутренней раскрытости – пресловутое «характерное проявление болезни» – ему незнакомо… Расстройств речи и инстинктивной сферы не наблюдается, эмоции – ну да, притуплены (а у кого не?..), впрочем, отсутствие стремлений едва ли можно назвать фабулией… Да что это он, в самом деле? Показалось – и показалось. Enter!
Выйдя на улицу – какой мягкий, нежный снег, подумал наш tоктор, целую вечность, кажется, не обращавший внимания на подобные «глупости», – Пал Палыч повел носом и вдруг замер. Его сосед, эндокринный дедок с клюкой, выгуливавший эндокринного таксика (завидев Рыкова, тот всегда истошно лаял), с ног до головы был увешан какими-то шевелящимися предметами. Со спины не разобрать – да, чего там, не очень-то и хотелось, однако профлюбопытство одержало верх – приглядевшись, Пал Палыч даже присвистнул: черви. Ну и картинки ему показывают… По-ка-зы-ва-ют?.. Ущипнув себя за руку – так больно, насколько это возможно, – он, будто самка гоминида, ахнул и кинулся в другую сторону.
Стараясь не смотреть по сторонам, он зашагал сначала по шумному бестолковому Виленинскому, затем свернул на столь же малопригодную для прогулок, нескладную Бэкиманку, а, дойдя до огламуренной дымчато-серой Потлянки, где Пал Палыча всегда охватывало чувство, называемое его пациентами хрустьyou, постоял с минуту в нерешительности (будешь, пожалуй, решительным, коли тебе все-все про симптоматику, течение да формы с исходами известно!) и, перейдя через поребрик («Привет, vedmed! Твоя Литейная вьюность…», delete), направился к расписной храмине.
Сквозь лококольный взвон, пронизавший Пал Палыча до самых кишок, явственно различался все тот же Голос: «Хлуховые поллюцинации, Рыков, как и вред бреследования, не что иное как особая форма отпада мыслительных аберрвраций: тебе ли знать?» – «Сквотче наш, иже еси – не донеси!..» – прошептал побелевшими губами Рыков и кинулся в Староцентный. Схватившись за головку, он повернул спешно налево, юркнул в переулок, вернулся назад, а потом еще долго курсировал – туда-сюда, туда-сюда – по Чижиковскому. Пришел в себя Пал Палыч лишь на Мордынке, у офиса «Стрём», на вывеске которого вальяжно растянулось полупрозрачное медузообразное существо: резко развернувшись, Рыков плюнул и, неловко перекрестившись, – чем вызвал удивление и рыбоглазой мамец с толстой уродливой, как она ее называла, дочей, и девиантных вьюнцов, – направился к Плятниццкой: центр войны! Его затерянной войны… Надо же, а ведь когда-то он был здесь счастлив, да, счастлив, представьте себе… До свадьбы… «Крабля» – подняв глаза, прочитал Пал Палыч и, затравленно озираясь, вошел в синеворотничковую ресторацию.