Со временем я нашла способ ответить на десятиэтажное, гигантское письмо Ли, отправив ему ответ в виде бледнолицей, желтоволосой и задумчивой Виталины, с которой я столкнулась в автошколе: она сидела где-то в углу и слюнявила карандаш, и ее не значилось ни в каких списках – было от чего нажеваться влажного грифеля. Виталина оказалась превосходным носителем – я водила ее в рестораны, дарила ей книги, отправляла ее к Адаму, исполненную тихого, мироточивого восторга, причем я не шучу: рядом с Адамом она начинала мироточить кипарисовым маслом – это был индекс. Она прижималась к нему прозрачной щекой и шептала в пылающие отверстия в его черепе страшные, несуществующие цифры – это был адрес. Она хватала его за руку и убегала с ним в санузел, и я два-три часа ждала их на кухне, опуская ладони в холодный ядовитый чай, и когда они возвращались, смущенные и розовые, как дети, я понимала: это было уведомление. Письмо дошло! Письмо дошло дважды, трижды, письмо дошло около тысячи раз; казалось, бумага никогда не закончится, потому что это был какой-то факсовый рулон Мёбиуса – вот уж редкая удача.
Мы так переписывались, наверное, месяцев пять или шесть, но потом случился какой-то сбой: Виталина с Адамом решили пожениться, непонятно было, как дальше. Сказать им? Не говорить? После венчания они танцевали внутри костела под приятную электронику – это Виталина вдруг предложила «приятную электронику», Ли терпеть не мог приятную электронику, предательство. Все пропитано предательством, председательством, предводительством какого-то интимного лепета вместо монолитного засилья потусторонней архитектуры. «Ты меня слышишь?» – спрашивала я, всматриваясь Адаму в глаза. «Прости, – отвечал Адам, – меня задолбало ждать, я хочу жить, а не ждать».
Именно из-за людей, которые хотят жить, а не ждать, никто в этом мире никогда ничего не дожидается – все живут и умирают, а по-хорошему должны ждать и исчезать. Эра белковых носителей информации рухнула, не успев толком начаться. Крах, кораблекрушение, призраки покидают палубу первыми. Похоже, мы облажались, какой стыд.
Люди никуда не годятся, пытаюсь я написать в следующем письме, людьми мы общаться больше не будем: они слабые, они рвутся, они намокают, когда дождь. Предлагаю вариант – небольшие колонии насекомых: улей, муравьиный холмик, комнатный термитник за стеклом. Но разве может какой-то термитник заменить живого человека? Похоже, мы так и продолжили переписываться этим чертовым человеческим факсом, вложив все чувства и эмоции в эти письма, полностью в них реализовавшись по обе стороны бытия и небытия, заполнив пустоту между нами новыми, чужими людьми, живущими своей отдельной, счастливой жизнью.
Иногда я думаю: что было бы, если бы не это дурацкое решение с непременными письмами отовсюду? Я иногда встречаю Адама и его жену – как ее зовут, я уже не помню – в парке Победы, где они выгуливают не нашего, иностранного совершенно ребеночка, пытаясь осмыслить случившуюся новую жизнь. Что было бы, если бы мне удалось как-то сохранить эту переписку, сберечь наши страстные письма? Имеет ли бумага право на непорочное зачатие? Ребенок, рожденный от рулона бумаги, – добьется ли он чего-нибудь в жизни, поступит ли в институт? К сожалению, все устроено таким образом, что лучший способ как-то устроить свою жизнь – позволить себе стать таким вот письмом. Коммуникация невозможна.
«Коммуникация невозможна» – написано на потолке с утра пораньше мохнатыми ночными бабочками, коммуникация невозможна. Если бабочек поджечь, то станет возможна – минуты на две, не больше, но между возможной и невозможной коммуникацией, по-моему, разницы никакой.
Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал. Вова вылепил из снега небольшой комочек и положил его Славе на лицо. Комочек не растаял. Тогда Вова вылепил из снега еще два комочка, чтобы положить их Славе на глаза и тем самым закрыть для себя эпоху Славы на веки вечные – все, что их связывало, сгорело, как бумага, рухнуло, как этот дом за спиной прямо сейчас, да и какой смысл вспоминать, было ли что-то вообще: вот оно, все лежит перед Вовой на снегу, какое-то совершенно бесчеловечное.
Вова вздохнул. Попытался усадить Славу, прислонив его к деревцу. Слава был какой-то вялый. Вова достал из Славиного кармана мобильный телефон, набрал номер.
– Сегодня дом тоже сгорел, – выцветшим голосом сказал он, рисуя ногой узоры на снегу. – Но все не так страшно, как вчера, – я успел его вынести… Нет, не получилось, все равно он не дышит… Снег? Под снегом оставить? Хорошо. Завтра, может быть, успею… Не знаю. Мне казалось, я все рассчитал.
Вова залепил сидящего под деревом Славу снегом – получилась тугая ладная ледяная горка. Вова представил себя маленьким-маленьким, размером с гномика, будто бы он катается на миниатюрных серебряных саночках с этой горки, хохоча и плюясь хлебом и кетчупом (в детстве мама давала ему с собой бутерброд из хлеба и кетчупа, он вместо школы шел на Сафроновы Дачи кататься с горки вместе с дворовыми детьми; иногда они отнимали у него бутерброд, иногда – нет, бутерброд отнимала сама зима, ударяя мягким шлепком в солнечное сплетение на особо опасном трамплине).
«Воспоминания детства не должны иметь ничего общего с этой работой», – подумал Вова. «Воспоминания детства, – подумал Вова, – не должны иметь ничего общего ни с чем вообще». Он закашлялся; пошла носом кровь. Поднялся, побрел из лесу прочь, загребая кроссовками снег. Такая работа.
Вова работал спасателем – он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт – тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), а потом немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он заставал уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью («Зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря»), пару раз оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: «Снова развеять?.. Нет, тяжелый. Отнести назад?» Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши.
«Страницы его жизни кружат над городом, – думал Вова. – Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня». Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.
– Да, все нормально, работаю, вынес! – бодро рапортовал он в очередной прохладный мобильник, растирая снегом оранжевые волдыри на Славиных висках. – Да нет, как обычно, мертвый! Как дитя малое! Не успел, разумеется! Я уверен, завтра получится!
Но завтра не получалось. Вова даже всерьез подумывал бросить работу, уехать в какой-нибудь лес и строчить там вечерами роман под названием «Завтра никогда не получится» (ему нравилось название), но зарплата была очень хорошей, тяжело было отказаться. К тому же, как он потом понял, ничего и не должно было получиться – работа состояла исключительно в спасании, но не в спасении, по сути ведь никто и никого не может спасти.
Зима заканчивалась, работа становилась все более и более скучной: горящий дом, пожар в библиотеке (интересно было только в первые два раза, потом Вова уже откровенно халтурил, даже проводил эксперименты: сколько, например, энциклопедических статей на букву «М» он успеет прочитать до момента полного, идеального прогорания Славы насквозь), шаровая молния в загородном домике, воспламенение поезда «Франкфурт-на-Одере – Варшава-Всходня» (что Слава делал в том поезде, Вова так и не понял; он вообще ни разу не видел Славу живым, ничего не знал ни о его образе жизни, ни о его занятиях или увлечениях), дачный камин, дачный камин, дачный камин.
На одиннадцатом дачном камине, впрочем, что-то сдвинулось с мертвой точки – точнее, с нее сдвинулся сам Слава. Именно в этот день, очевидно в силу привычки (сюжет «дачный камин» становился чересчур однообразным – приехать на дачу на тихой, первой утренней электричке, застать празднично догорающий дом, вбежать по рассыпающейся под ногами лестнице на чердак, обнаружить там Славу, спящего на диване в обнимку с гитарой, вынести его по другой, витой металлической лестнице, оставляющей ожоги на подошвах, положить на снег, сделать контрольный звонок, аккуратно залепить запекшиеся глаза снежками, иногда сделать снежную куклу и, например, помочиться на нее – но это не всегда обязательно), Вова явился на работу (здесь: дачный домик, ибо местом работы, согласно контракту, было расположение любого рода катастрофы, подразумевающей Славу в своем эпицентре) на сорок минут раньше – слишком быстрый шаг, сократил путь через лес, не пользовался картой.