– Не надо, Сережа, милый! Ну, прошу тебя, не надо!
И в ту же секунду в прихожей хлопнула дверь, раздались тяжелые грузные шаги матери, и Валя, подхватив саквояж, вылетела из комнаты. Он испугался, что сейчас она нажалуется маме, та придет в ужас, начнет его стыдить, охать. Но Валя лишь перебросилась с Татьяной Никифоровной парой незначительных фраз и убежала.
Ночью он не мог уснуть. Ворочался на постели, наконец вскочил, подошел к окну. Военный городок спал, мирно чернели окна – и в одинаковых кирпичных домах офицерского состава, и в приземистых одноэтажных казармах. В небольшом пыльном сквере напротив дома смутно белел сквозь густую листву гипсовый бюст Ленина. Слабо светилось вдалеке окошко прачечной, и далеко впереди, там, где располагался КПП, тоже мерцал огонек. Опрокинутый на спину азиатский месяц, желтый и сочный, как ломтик дыни, покачивался посреди черного неба. Лунные блики ложились на застекленные портреты, рядком выстроившиеся на Доске почета. Во дворе слабо шелестела широкими резными листьями чинара.
Сережа сжал руками горящий лоб. Что он наделал? Что теперь думает о нем Валя? Сидит сейчас, наверно, с какой-нибудь подружкой и смеется над нелепым влюбившимся в нее школьником. А может, у нее вообще жених есть, может, они вместе в эту минуту над ним зубоскалят. Он коснулся пальцами губ, как будто пытаясь вспомнить, еще раз ощутить ее губы. Ничего подобного он раньше не делал. Мальчишки в школе, конечно, хвастались друг перед другом своими победами на любовном фронте, сочиняли, наверно, а может, и правда. Один вообще целый роман расписал, который будто бы был у него прошлым летом в «Артеке» с девчонкой из другого отряда. Он, Сережа, тоже что-то рассказывал, выдумывал на ходу. Нельзя же признаваться, что ни одна женщина, кроме мамы, еще близко к нему не подходила. И тут вдруг такое.
Он понимал уже, что влюбился в Валю, отчаянно, смертельно влюбился. И удивлялся самому себе, откуда вдруг такой смелости набрался – поцеловал ее, взрослую женщину, не девчонку какую-нибудь на школьном вечере. Дон Жуан тоже выискался! А если бы она заорала, если бы матери доложила? Что теперь будет? Как она посмотрит на него завтра? Нет, уже сегодня, всего шесть часов осталось. Может, она не придет? Никогда больше не придет? Ох, только бы пришла! Пускай смеется над ним, стыдит, отчитывает, только придет!
Он забылся сном уже под утро и оттого пропустил приход Вали, очнулся, когда она стояла уже на пороге комнаты. Он смущенно кашлянул, сел в постели, принялся тереть заспанные глаза. Сердце колотилось как ненормальное. Валя не смотрела на него, глядела себе под ноги, и лицо у нее было осунувшееся, обреченное, как у человека, который смирился с судьбой.
– Доброе утро! – выговорила она. – Ну что, давай сделаем укол?
Он молча перевернулся на живот, краем глаза следя за ее движениями. Вот она достала шприц, звякнула ампула, холодная проспиртованная ватка проехалась по коже, легонько укусила игла. Тонкая золотисто-загорелая рука отложила шприц, замерла в воздухе. И вдруг Валя, все еще сидевшая на краешке постели, нагнулась резко, будто разом лишившись сил, рухнула на постель и уткнулась лицом в его спину, между лопаток. Сквозь тонкую рубашку он чувствовал ее дыхание, ощущал, как шевелятся губы, шепча:
– Сережа, что же это такое? Что со мной делается?
Не смея поверить в то, что происходит, чувствуя лишь горячее жжение где-то в низу живота, он вывернулся, перевернулся на спину, увидел прямо над собой ее потерянное лицо, дрожащие зрачки. Она сама взяла в ладони его голову, поцеловала нежно и страстно. Руки – не его, какие-то чужие, смелые и жадные, гладили ее спину, плечи, грудь, скользили под подол ситцевого платья, касались нежной теплой кожи бедер. Гребень отскочил, и волосы ее рыжей солнечной лавиной ухнули вниз, скрыли их, словно отливающим медью пологом.
– Подожди, подожди, не дергай так, порвешь, – исступленно шептала она, покрывая поцелуями его шею, плечи, грудь в распахнувшемся вороте рубашки. – Дай я сама!
Она стянула через голову платье, скинула белье, и он впервые увидел ее обнаженную и поразился, какая она красивая. Тело ее миниатюрное, точеное, гибкое и ловкое, нежная кожа отливает золотом, распущенные вьющиеся волосы доходят почти до поясницы. Любуясь ею, он поспешно сбросил рубашку, оторвав в спешке две пуговицы, секунду помедлил, не зная, снимать ли брюки – немыслимым казалось, что через мгновение они будут лежать рядом, совершенно обнаженные. Наконец, стащил и брюки, стыдливо натянув простыню почти до подбородка. Валя нырнула к нему и прижалась всем телом. Кажется, он застонал сквозь зубы, когда ее ладони, теплые и нежные, принялись гладить и ласкать его тело. Не понимая, что делает, отдаваясь во власть древнего инстинкта, он навалился на нее, тяжело, прерывисто дыша, и почувствовал, как подается, раскрывается для него, отзывается на его настойчивый зов ее маленькое, легкое, такое желанное тело.
Сергей Иванович проснулся от невыносимой боли. Кожа под бинтами словно горела, нестерпимо жгло щеки, нос, уши. Он как будто опять оказался в огненной, пышущей жаром ловушке, только теперь, когда в крови не кипел адреналин, было гораздо больнее. Он глухо застонал, приложил ладони к лицу, борясь с желанием содрать к черту все эти тряпки. Боль обезоруживала его, делала маленьким и беспомощным. К горлу подступала тошнота, голова кружилась, сердце тяжело ухало и пропускало удары.
– Валя, – из последних сил позвал он. – Валя!
Что-то зашуршало в соседней комнате, за стеной, легкие шаги пробежали по старому вытертому паркету.
– Что случилось? – услышал он голос, показавшийся в эту минуту самым родным, самым желанным. – Больно? Подождите, сейчас я укол… Ну-ну-ну, потерпите немножко.
Он слышал, как она возится у стола, что-то звякает, щелкает. Вот подошла, взяла его руку, всадила в вену иглу. Он даже не почувствовал укола, так сильна была выкручивающая все тело боль.
– Ну вот, теперь все будет хорошо, – сказала Валя. – Сейчас отпустит.
– Не уходите! – взмолился он. Отчего-то сделалось страшно остаться одному, в этой непроглядной темноте, один на один с беспощадным огнем, выжигающим кожу.
– Я здесь, здесь, – отозвалась она, сжимая его большую крепкую руку в прохладных ладонях.
И боль стала отступать, неохотно, медленно пятиться, злобно скалясь и обещая, что непременно еще вернется взять реванш, в более подходящее время, когда поблизости не будет сиделки с верным шприцем наготове. Спать больше не хотелось. Он пошевелился, сел в постели, спустил ноги на пол. Вдруг показалось, что мрак, окутывающий его все последние дни, как будто просветлел. Он напряг глаза, чувствуя, как обожженные веки касаются марли, повернул голову туда, где темнота чуть светлела, спросил:
– Что это? Что это там? Вы лампу зажгли?
– Да, на столе, когда лекарство доставала, – пролепетала Валя. – Вы видите? Видите свет, да?
– Не знаю, – глухо отозвался он. – Может быть, только кажется.
Он боялся поверить в случившееся, страшился, что, если ошибется, не переживет разочарования. Нет, нет, лучше не надеяться зря, не торопить события. Через две недели снимут бинты, тогда можно будет уже о чем-то говорить.
Он поднялся на ноги, ощупью добрался до окна, потянул на себя теперь легко поддававшуюся раму, глубоко вдохнул холодный влажный воздух, спросил:
– Дождь идет?
– Да, – кивнула Валя. – Снега почти уже нет. Весна…
Ночь влажно дышала ему в лицо, доносила запахи просыпающейся от зимней спячки земли, талой воды, мокрой древесной коры.
– Вот там, в палисаднике, растет липа, на ней должны быть уже красные почки, так? – спросил он.
– Да, – подтвердила она. – И кусты боярышника рядом вот-вот распустятся.
Он вдруг словно увидел перед собой черный провал двора, сырые от дождя скамейки, облупившуюся лесенку на детской площадке, тянущие тонкие ветки в небо деревья. Сколько лет он любовался этим видом? Двадцать пять? Тридцать? Эту квартиру, две комнаты и кухню, выгороженные из некогда огромных дореволюционных хором, он получил в первые годы службы в Аэрофлоте, когда только-только родилась Шура. Здесь, у окна, стояла сначала ее кровать, потом Гришкина. Вспомнилось, как он хватал детей на руки, укладывал животом на свою широкую ладонь и носился по комнате, объявляя:
– «Ту-104» заходит на посадку.
Дети визжали от удовольствия.
Сколько раз выходил он отсюда, невыспавшийся, повздоривший с женой или просто ни с того ни с сего вставший не с той ноги, отправлялся в аэропорт, зная, что, как только очутится за штурвалом самолета, как только увидит перед собой распахнутое, всегда такое разное, то безоблачно-синее, то темнеющее предгрозовое небо, все бытовые неприятности окажутся где-то далеко. Особенно он любил, когда вылет назначался на раннее утро. Садишься в кабину – еще темно, черное, непроглядное небо над Москвой, россыпь золотистых огней, потом рев двигателей, грохот шасси по асфальту взлетной полосы, самолет отрывается от земли, летит ввысь, рвется сквозь ночь – и вдруг откуда ни возьмись появляется солнце, радостное, утреннее, еще невидимое с земли, но уже спешащее навстречу новому дню. Немыслимое чудо, восторг. Который больше ему никогда не испытать.