Темной непроглядной ночью постучался в окно.
Выглянул сам Винниченко.
Выскочил во двор с винтовкой, прямо из постели, в подштанниках, с голыми плечами.
– Нишка, гад! Шо ты знов припэрся? Тоби житы надоило? – И пихает меня взашей к сараю. – Иди, гад малой! Швыдше иди, шоб нихто нэ побачив!
В сарае Винниченко зажег каганчик и треснул меня по спине. Не сильно больно, но, видно, от души.
– Шо ты ходыш! Шо ты людей под монастыр пидводиш, жидовська твоя душа! Нас через тебя вбьють! Я тэбэ покрывать нэ буду! Зараз одвэду у комэндатуру! И – за овраг! Ну, шо мовчиш? Хвилипок ты сраный! Дэсь и кожух вкрав…
Винниченко схватился за кожух и начал рвать его с меня одной рукой. А в другой – винтовка. Кожух, хоть и старый, ни за что не поддавался. К тому же я руки прижал туго к бокам. Думаю: «Прогонит, так в кожухе. Ни за что кожух не оставлю».
Винниченко бросил это дело. И винтовку бросил.
Молчит.
И я молчу. Знал по Гришиным описаниям, что Винниченко отходчивый.
И правда.
– Сидай! – говорит. – Ты откудова прышкандыбав?
Я сел на кривую табуретку – мы с Гришей ее сами варганили, потому и кривая. Но сидеть можно.
Говорю:
– Кружив-кружив и прыкружив.
– Ага. Много тут у нас кружных появляеться. От сегодня одного прыкружило. Лейтенант, чи шо. Дед Опанас с-под Антоновичей доставыв. Хлопци наши до нього заихалы, а там отии, с гвынтивками. Йому прэмия. Розказують, ще одын в нього був на хутори. Так його нэ довэзлы хлопци. На еврэя схожий. Очи йому покололы й у лиси кынулы. Мо, помэр сам…
– Помэр, дядьку. Я його гиляками прыкыдав. А вин нэ еврэй, шоб вы зналы. Армьянин. Токо чорный и носатый.
Винниченко аж свистнул:
– А ты звидки знаеш?
– Там був. Токо спав.
– А шо ж тэбэ нэ прывэзлы хлопци? Нэвже дид Опанас забувся такого красунчика?
– Я сказав, шо я Зайченко. Васыль.
Винниченко страшно засмеялся. Так засмеялся, аж залаял как будто.
– Зайченко! Дида Опанаса ще нихто не обманув. Вин жида носом чуе! Якый ты Зайченко! Нэ розумию, чого вин тэбэ пожалив… Ото, мабуть, пожалив. В нього сыны на хронти, дак пожалив. Якшо спытае потим советська власть, дак вин жида пожалив малого. А чи спытае хто? Полягуть сыны його, и нихто нэ спытае. Никому будэ пытаты. Щитай, армьянына того за тэбэ кокнулы. В зачот трудодней пойшов. Одвэртевся ты. Ой, одвэртевся ж, гад!
И смотрит на меня пристально. Как на Гришу смотрел, когда тот двойку ему в дневнике показывал, замазанную чернилами, но плохо замазанную. Гриша вообще замазывал плохо. А я хорошо замазывал. А он плохо. Сначала переправлял, а потом мазал. Наружу и выходило. А надо кляксу ставить. И не на самое место, так, трохи сбоку. Но чтоб закрывало, что надо. А Гриша не хотел. Сначала переправлял, вдруг получится. Никогда у него не получалось.
Я вспомнил про Букета. Тут и он влез в сарай. Лапой дверь приоткрыл и влез. И в ноги Винниченке лег. Вроде он не против него. И спину подставляет, чтоб погладил.
– О, Букэт! Ну и гад же ж ты, Нишка! И собацюру вкрав. Це ж Панасовый собацюра?
– Он сам за мной пошел. Я думал, никто не вернется. А мне веселей.
– Давай сюды свои торбы! Шо ты туды напхав?
Все мое богатство вывалилось наружу, как кишки из глубины живота. Особенно рушник. И планшет командирский офицерский.
Винниченко открыл, покопался, достал бумажки, разгладил, почитал, партийный билет посмотрел и на землю кинул. А планшет не кинул. Гладит рукой.
– Ото шкира! Шкира, кажу, справна! На подошвы пущу. И рэминэць хороший.
Винниченко будто спохватился, поднял партбилет и дал мне в руки:
– Давай, порвы! На шматочки. Я сылу тратыть не хочу.
Я порвал. А обложка твердая, не рвется.
Винниченко кричит сквозь зубы:
– Зубамы рвы! Зубамы!
Я и зубами попробовал. Не рвется.
Винниченко выхватил у меня корочку, сунул в планшетку.
– Ладно! Досыть! То ж коленкор, – уважительно приговорил он. – Я йому мисце знайду.
Я молчу.
Винниченко поднял рушник, взвесил на руке:
– То ж на смэрть соби дид наготував. Шоб з ным положилы. Пид голову. А ты вкрав. Нэ соромно тоби, ты ж пионэр! Тьху!
Плюнул.
Рушник свернул аккуратно и на планшетку положил. Опять взвесил, прижал к груди. И не сказал: «Мое», а и так понятно.
– Значить, так. Ниякого тоби Грыши нэ будэ. Зараз пидэмо зи мною. Видвэду тэбэ в однэ мисце. Очи завьяжу и повэду. Шоб обратно знов нэ прыйшов.
Я испугался. Заведет в лес и бросит с волками. Как в сказке. Но внешне испуга не показываю. Только губы трясутся, и руки тоже. И по ногам затекло горячее.
Винниченко заметил предательскую лужу.
Букет легонько лайнул в мою сторону. Подполз на животе и поднял морду. Заскулил. Почувствовал мой страх.
А я ничего. Стою из последних сил.
Винниченко рукой по глазам провел, как будто только очухался.
– От горэ… От горэ… Дэ твои? Дэ батько? Дэ маты? Дэ, пытаю я тэбэ? За шо мэни оце? За шо ссакы твои? За шо собака твий еврэйськый? Це ж тэпэр и собака еврэйськый? И його стриляты трэба? Га? Кажи! Трэба чи ни?
– Трэба, – говорю. – Як еврэськый, дядьку, дак трэба.
Сказал, чтоб не обижать лишнее. Не перечить. Гриша никогда не перечил.
Винниченко махнул рукой и бросил:
– Всэ! Досыть! Пишлы! Тилькы жинци скажу. Нэ сходь з мисця! Я черэз хвылынку. Нэ бийся. До людэй одвэду. А там як будэ… Як Бог дасть. Хай йому грэць! Собаку свого трымай, шоб нэ загавкав!
Гришу я так и не увидел.
И мы пошли. Впереди Винниченко, потом Букет, потом я.
Меня несколько раз передавали из рук в руки.
От Остра я отодвигался дальше и дальше.
И вот оказался в некоем месте. Там находились люди еврейской национальности. Всего человек восемьдесят: двадцать шесть стариков и старух, разрозненные, пятнадцать женщин разного молодого возраста, три дивчины лет по восемнадцать-двадцать, остальные – мужчины. Возглавлял их Янкель Цегельник.
Я немножко знал Янкеля Цегельника, так как он был в Остре известным человеком. Занимался кузнечным промыслом по селам. Громадина. А не сердитый. Но в меру.
У Янкеля на почве неоправданной доброты возникали столкновения с нашим партизаном Гилей Мельником. Янкель настаивал, что цацкаться ни с кем не надо, все равны перед одним общим горем. А Гиля наоборот.
В отряде мы считали Янкеля командиром на все сто, а Гилю – комиссаром. Не по политике, потому что какая политика среди такого дела, а по вопросам жизни и смерти в данный период. Поводом для шуток также являлось то, что фамилии Цегельник и Мельник поддавались легкой рифме. Рифма всегда вызывает улыбку, что немаловажно на войне.
На тот момент Янкелю было лет тридцать пять. В армию его первым номером не призвали, так как он в Финскую кампанию отморозил большой палец на ноге и прилично хромал.
Конечно, его многодетная семья погибла в первые дни оккупации. Но в этом он был не одинок. Что естественно.
Разрозненные старики и другие беспомощные постепенно сбились в кучу вокруг Янкеля. Во-первых, он их специально собирал по лесам. Бывало, буквально доставал из яров, где шевелилась земля. Во-вторых, некоторые сами набрели на Янкеля.
О моих родителях никто из них не слышал и не догадывался, в чем меня и заверили.
Из младшего возраста была девочка шести лет. Хая Шкловская. Потом по старшинству – я.
Оружия практически не имелось. Вилы, топоры, косы. Главная задача стояла такая: выживать. Потому что, находясь между небом и землей, не представлялось возможным проявлять определенный героизм.
Жили в землянках, известных по военному быту. Описывать это ни к чему.
Пропитание добывали угрозой и силой. А также изредка уговорами и посулами. Где человек может взять серьезную еду? Только у человека. Даром редко кто отдаст. Тем более в условиях военного лихолетья.
Из уст в уста передавались сведения о том, что евреев, которые уцелели по схронам, ловят и сильно мучают. Того сварили, того по частям разрубили, того распилили и прочее. Те, кто ходил по хуторам за какой-никакой едой, описывали случавшееся со слов очевидцев.
Поэтому с особой радостью встретили в коллективе остёрского аптекаря Новика Исаака, над которым в свое время смеялся весь город. Поскольку Новик, будучи много о себе понимающим, давал без перерыва советы любому и каждому и в рецептах проявлял халатность.
Новик при себе имел поллитровую банку с крупитчатым ядом. Может, цианистый калий. Которым потом отравился Гитлер. Может, что другое.
Также Новик принес с собой большой чемодан с различными лекарствами.
Новик лично отмерил каждому порцию яда и завернул в вощеную бумажку. Бумажку завернул еще в тряпочку. И наказал, чтоб все повесили на веревочку на шею. Ему сразу поверили на честное слово, что яд мгновенный и безболезненный. Встал вопрос: «И детям давать?» То есть мне и Хае. Решили не давать, потому что девочка маленькая, а я вроде дурачок.
Хоть до сих пор не понимаю, какие основания были к этой мысли. То, что я иногда упорно именовал себя Зайченком, хоть и Янкель, и Новик знали меня в качестве Зайденбанда, не оправдывает подобного мнения.