– Разве Чайковский мог бы заехать на проспект Большевиков, дом двадцать, корпус пять? – говорил папа.
– Ты же заехал, – рассеянно отвечала мама.
Мама не хотела лелеять папино недовольство, у нее имелись и собственные разочарования: она мечтала о квартире в сталинском доме (думаю, сталинская архитектура была для нее не столько формой, сколько содержанием, образцом патриархальных традиций, надежности, устойчивости, которых у нее не было в прошлом и не приходилось ждать в будущем). Не получилось: она была согласна на сталинскую двухкомнатную в любом районе, хоть на Луне, но Тетка-риелтор торопила, пугала, что Роман от нас откажется, нужно было срочно решать, – и мы оказались на проспекте Большевиков, в квартире-распашонке (из центральной комнаты выходили две семиметровые спаленки, как рукава распашонки). Мама решила, что нам нужна гостиная, одна спаленка им, другая нам, так мы с Ларкой опять стали жить в одной комнате.
Дома, у Аничкова моста, в нашей единственной на всех комнате могла бы поместиться вся эта новая трехкомнатная квартира, – плюс огромные окна, в окнах Фонтанка. Плюс кладовка, где гостила бабушка из Полтавы. Плюс мраморная печь с табличкой «Охраняется государством» (печь никогда не топили, там был мой тайник – мой тайник охранялся государством). Человек никогда не ценит то, что имеет: просыпаясь, видит в окне коня на Аничковом мосту и не ценит всю красоту своего положения… Дома, у Аничкова моста, папа чувствовал себя более значительным, история бросала отсвет и на него, а здесь, в потолках два двадцать, ощутил себя зернышком в ячейке. Он не мог сказать это вслух, люди обычно не высказываются так пафосно перед женой и детьми, он говорил: «Здесь нет антресолей, куда мне положить мои лыжи?» – «Выброси, ты ведь давно не катаешься», – весело предлагала мама.
Мама хотела радоваться и не соглашалась с папой ни в чем печальном. Она старалась построить вокруг себя правильно организованный мир. Родители оставили на Фонтанке совсем уж негодный скарб (папа хотел захватить с собой все дырявые алюминиевые кастрюли, все старые байковые халаты и фланелевые штаны «на тряпки», старый проигрыватель, но мама брезгливо сказала «я начинаю новую жизнь», и ему пришлось кое-что оставить), но все же они увезли с Невского жизнь нескольких поколений (не архивы, у нас их не было, – немного старых открыток, немного фотографий, и все): дедовы книги, чемоданы с белыми покрывалами и скатертями, связанными прабабушкой, дедову лопату – лопату папа наотрез отказался оставить, дед разгребал ею снег в блокаду… Ларка кричала, что не хочет жить среди чужого старья, и правда, дома, на Фонтанке, это было – память, а в квартире-распашонке почему-то стало глупой старой лопатой. В общем, жизнь поколений вылезала из квартиры-распашонки, как каша из горшка, да еще пустые трехлитровые банки (папа был опытный огурцезасольщик) и коробки, коробки… Каждая коробка была подписана мамой с настроением и оценкой, к примеру «молнии и голенища от зимних сапог и др. Илюшин хлам», в чем просматривалась мирная семейная ирония и любовь. Коробка «…и др. Илюшин хлам» долго стояла под столом в гостиной, как будто нам каждую минуту могли понадобиться голенища от старых зимних сапог.
Не знаю, почему они, еще молодые, потянули все это добро за собой, – из предчувствия бедности? Многое из «хлама» действительно нашло свое место в переделанных вещах: из старой вещи делали что-то полезное, не нарушив ее сущность (облезлой зубной щеткой чистили ботинки, из старых голенищ вырезали стельки, из байкового халата шили мешок для обуви), вещи получались оскорбительно некрасивые, но честно выполняющие свои функции (щетка чистила, стельки грели, тряпка терла). Папа мог приспособить «хлам» для перехода любого предмета в новое качество (к примеру, непарная галоша с Ларкиного детского валенка использовалась для хранения гвоздей), на Ларкино едкое «а ведь где-то есть эстетика быта» отвечал непонимающим взглядом. Но и в двусмысленности, нелепости переделанной вещи есть своя эстетика.
«В трехкомнатной квартире не может быть мало места… – как мантру, повторяла мама. – …Вот только куда мне девать эти чертовы лыжи?! Под кровать?..»
Мама жизнерадостно справлялась с вещами (папа печально замечал: «Ну, вынеси на помойку, отдай кому-нибудь, в общем, как-то избавься»), папа свыкался с новым положением дел, и самое незавидное положение было у Ларки: Ларку раздражал хлам, раздражала мама, к тому времени, как мы окончательно обосновались в нашей новой квартире, ей хотелось вынести маму на помойку, отдать кому-нибудь, в общем, как-то избавиться.
Ларка была – отдельная история.
Дома, на Невском, Ларка была Нежная Прелесть. На проспекте Большевиков Ларка, как выразился папа, стала немного трудной, немного недоброжелательной.
– Можно я в субботу поеду с ночевкой к Машке? Можно, да, нет?.. Если нет, я умру.
Ларку прежде никогда не отпускали с ночевкой, отпустить переночевать у Машки, школьной подруги, жившей на Фонтанке, означало завести новый порядок.
– Ну, Ларочка, ты же сама понимаешь, что нельзя.
– Почему нельзя? – с угрозой говорит Ларка.
Мама не может объяснить, почему. Это противно ее натуре, и все. Она любое явление разбивает на бинарные оппозиции: правое – левое, черное – белое, хорошее – плохое, старое – новое, Машка – не Машка. Машка осталась в старой школе на Фонтанке, в старой жизни, нам не нужно старое на Фонтанке, нам нужно новое на проспекте Большевиков. Ларку отдали в единственную в районе гимназию (помогли дипломы, которые она получила на районных и городских олимпиадах по математике и английскому), а меня – в обычную районную школу за углом.
– Я не знаю, кто там будет… вы там можете выпить… И вообще, ты девочка… – заговорщицки шепчет мама. Это уловка, на самом деле ей и в голову не приходит, что ее Нежная Прелесть может быть объектом сексуального интереса. Ларка внешне оставалась такой же хрупкой, как раньше, и (не знаю, прилично ли говорить так о сестре) все еще никакой попы, никаких коленок, никакой груди, так, цыпленок…
Но Ларка не хочет общих с мамой заговоров, мамина любовь заставляет ее считать себя маленькой. Ларка не с мамой, она против всех.
– Ага, вот чего ты боишься! Что я с кем-нибудь?.. Это тупость! Ты несешь бред! Если у тебя все мысли только про это, я тут ни при чем! Если я захочу, я и так это сделаю! Почему ты хочешь разрушить мою жизнь! Ты хочешь, чтобы я расплачивалась за то, что ты сама никуда не ходила, никому не нравилась, всегда была неудачницей!
– Лара! Всё, Лара, закончили, – говорит мама.
У нее дрожат губы. Она делает вид, что невозмутима. Ларкино оружие – сила голоса и страшные слова, мамино оружие… У мамы нет оружия (дрожащие губы и библиотечная книжка «Как воспитывать подростка» не оружие, если, конечно, не хлопнуть этой книжкой Ларку по лицу).
– Твоя жизнь не станет хуже, если ты посидишь дома, – говорит мама, из последних сил цитируя книжку.
О-о, что тут начинается!.. Гнев. Ярость. Если бы вы видели Ларку в ярости!.. Ларка, как гоночная машина, разгоняется за секунду. Орет:
– Я буду пить, курить и спать с мужчинами! Тебе назло! Где угодно! Хоть в подъезде!
Мама наконец взрывается:
– Господи, за что мне это, что я сделала не так?! Страшно сказать, кем ты станешь! Как мне это пережить? Все мои усилия напрасны, вся моя жизнь была напрасна…
– Ты мне больше не мать! – орет Ларка.
Если Ларка немного трудная, кто тогда трудный подросток?
– Я никогда тебя не прощу! Я никогда с тобой не заговорю! – орет Ларка. И через минуту: – А что на ужин?
Если спросить ее: «Ты же только что говорила, что никогда…», она ответит: «Ну и что, что никогда, а сейчас я хочу есть».
– Как же ты будешь жить, Лара?.. – затихая, печалится мама.
– Ничего, как-нибудь справлюсь, – бодро отвечает Ларка.
По мнению мамы, Ларка на грани того, чтобы стать алкоголичкой, наркоманкой и нимфоманкой. Мама собирается вплотную заняться воспитанием Лары, когда окончательно разберет коробки.
По мнению старой школы на Фонтанке, Ларку ждет большое будущее, новая школа на проспекте Большевиков еще не успела составить мнение о ее будущем. Но с чего бы им думать о Ларкином будущем плохо? Ларка не дома – образцовая, целеустремленная отличница примерного поведения, с подругами искренняя, услужливая, добрая (вечно у нее кто-то списывал). Дома наша Нежная Прелесть жила под девизом Каждый день Больше Ада. Очевидно, алкоголичкой, наркоманкой и нимфоманкой Ларка будет дома.
Если у кого-то возник вопрос, где при всем этом папа, то папа – на диване, в пик скандала делает звук телевизора громче. Это некий негласный договор: Ларка – папина дочка, стесняется папу, не хочет при нем быть гадкой, крикливой, а папа за это продолжает считать ее немного трудной Нежной Прелестью… Говорят, что подросток не владеет своими эмоциями, и из-за этого весь сыр-бор, но Ларка, мне кажется, владела: при виде мамы надевала на себя маску Бармалея, при виде папы маску Зайчика. У меня было по-другому: мама могла быть «плохой» или «хорошей», но всегда до донышка моей, а папа… я как будто ехал с доброжелательным попутчиком в поезде, он благожелательно наблюдает за мной, но ничего обо мне не знает, как и я о нем.