– Ого!
– Ну, это цветочки. Там дальше такое…
И действительно, вслед покатились, выплывая и заливая экран потоками крови, картины чудовищных самоистязаний: в дело шли иглы, копья, топоры, мачете и даже пилы. Откровенно, ясно, рвано – чертовски больно смотреть.
– В Европе это должно иметь грандиозный успех, – сухо заметил Леон. – Ты прикасаешься объективом к открытой ране.
– Еще бы, этой выставки давно ждут в галерее «Jetty».
– Отчего же ты?..
Она сердито мотнула головой, не потрудившись ответить. Нахмурилась. Лондон. Недостижимый Лондон. Внезапно захлопнула папку.
– Нет, не то, погоди! Наоборот хочу. Глянь лучше вот это: мои спасители…
И поплыли по экрану светлые доверчивые улыбки даунов – и молодых, и пожилых людей.
– Это тоже коллекция? – удивился Леон. – Ты их специально разыскивала?
– Да нет, конечно. Просто однажды в Лондоне, когда мне было ужасно хреново, ну… совсем плохо, понимаешь, и я даже думала, что лучше бы мне… Но папа, он бы не пережил… Короче, я пошла и нанялась на фабрику по производству мороженой пиццы. Подвальный цех: как спустишься – сначала такой полумрак, с улицы не сразу освоишься. Но главное, вижу – все мне приветливо улыбаются. Другой мир в этом кошмарном городе, понимаешь? Подземный мир улыбок. Спасительный Аид. Минут через пять разглядела, что все они поголовно – с синдромом Дауна. И мне стало так смешно, и так грустно, и так с ними… уютно. Ну, а назавтра пришла с фотиком и нащелкала их. Там, понимаешь, все были счастливые. А я – больше всех. Потому что спасает только работа. Только твое дело. Вот. Этот рассказ называется «Улыбка спасителя».
Он сидел и смотрел на экран, с которого ему доверчиво улыбался даун Саид из Азарии… Вот еще Саид, и опять Саид, и опять его улыбка: «Ты всегда мне будешь рассказывать интересные истории?» – что, в общем, объяснялось довольно просто: общими характерными чертами внешности людей, больных этим синдромом.
И опять подумалось: откуда ты взялась, мучительница, для чего обрушилась на меня с этими своими фотографиями, своими историями, своей пронзительной судьбой, с этими убийственными «почему»? И почему, почему, почему мы с тобой оказались так странно, так многострунно, так невыносимо связаны!
У нее совершенно менялось лицо, когда она сидела напротив экрана и гоняла снимки, как голубей, вспугивая их нетерпеливой рукой или – нежными прикосновениями «мышки» – разглаживая тот или этот… Щеки втягивались, очерк скул становился аскетичным, взыскательно направленный взгляд сгущался до остроты пера. Ничего мягкого, ничего юного тогда не оставалось в ее лице: жесткий требовательный прищур профессионала.
Циклы снимков она называла «рассказами», и, как в библиотеке, каждый лежал под своей обложкой и помещался на определенной полке – огромная библиотека, созданная в ее странствиях по свету. Настоящее богатство, подумал он. Невероятно!
Им принесли заказ на пластиковом подносе, но Айя нетерпеливо отодвинула его от компьютера.
– Обидно… хочется многое тебе показать, а время тикает… Ну, вот, островные сценки, тоже на две хорошие выставки: Дила в гамаке, песню поет… Кажется, гамак качается, да? Я ракурс поймала: у нее рот открывался в такт движению гамака. Главное, ее охренительное платье – как чешуя в свете луны. И луна качается, смотри, как удачно снято – через сетку гамака: плененная луна. А здесь у меня мильён кадров с Праздника ушедших предков.
– Похоже на первобытную оргию, – заметил он. – Ночь, факелы… Какие-то камни…
– Это кладбище, надгробные памятники. А ритуал прост, как дискотека: все танцуют и все вусмерть пьяные. Так они предков поминают.
– Они случаем не каннибалы? – хмыкнул Леон. Она засмеялась:
– Да что ты, это же морские цыгане, очень мирные люди. Народ «шао-ляй».
– Так они что, не тайцы? – Он подался ближе к экрану, пробормотал, рассматривая: – Да, другой тип лица… Черты острее, прямой разрез глаз.
– У Дилы две версии их происхождения, – пояснила Айя. Она на дикой скорости пролистывала десятки репортажных кадров, выводя на экран лишь некоторые, на ее взгляд, особенно выразительные. – И обе мне нравятся. По одной версии, они прибыли из Малайзии лет триста назад. По другой, их предками были португальские пираты. Эта эффектнее, да? Я так и назвала рассказ: «Морские цыгане, потомки пиратов»… – И самой себе под нос: – Здесь еще куча работы, сырой материал, из которого…
– Но они буддисты? – неожиданно перебил Леон, вдруг вспомнив Тассну.
– Нет, мусульмане, – отозвалась Айя. – Но такие, стихийные. У них до сих пор все в кучу свалено: семейные духи, Аллах, Будда, племенные божки…
– Ах, мусульмане, – повторил он. Отправил сообщение в некий умозрительный бокс, где хранились не только факты, но и догадки, и подозрения, и даже смутные тревожащие тени мыслей.
Итак, Тассна с Винаем вовсе не тайцы, а морские цыгане. И вовсе не буддисты, а мусульмане… Это пикантно: в доме Иммануэля, куда являлся цвет политической, разведывательной и прочей элиты Израиля… Это пикантно! И с какой стати все решили раз и навсегда, что они не понимают иврита? И где хранились их молитвенные коврики? Или они не молились?
Придвинув к себе чашку с кофе, он разорвал пакетик с сахаром, всыпал, помешал ложкой, продолжая гоняться за напряженной и ускользающей мыслью.
– Значит, вот как, хм… Заба-а-авно…
– Нет! – сказала Айя. – Не хочу это – на прощанье! Я тебе лучше… – И помедлила, мысленно перебирая свои богатства. – Знаю! Вот что я тебе покажу. А ты угадай, где это.
И опять по экрану снизу вверх пузырьками воздуха взлетали целые стайки желтых папок, начиненные сотнями снимков-икринок. Наконец движение замедлилось: нужная папка была найдена.
– Вот! – торжественно проговорила девушка и щелкнула по конвертику.
Он мгновенно узнал это место – не только потому, что трудно отыскать более волнующее в христианском мире сооружение, но и потому, что многие годы его окрестности были служебной вотчиной Леона. Да он и в темноте узнал бы каждый закуток, каждую щербатую колонну и истертую ступень в Храме Гроба Господня; кстати, как и лицо едва ли не каждого монаха и священнослужителя.
– Этот рассказ называется «Опоры света», – сказала Айя.
Одна фотография этого рассказа была лучше другой – уже готовые к выставке, обработанные в фотошопе. И правда: опоры света, ибо снято солнечным утром и в полдень, когда световые столбы косо падают в гулкую утробу храма. Мощный луч из верхнего окна под крышей пронзает высоту, вернее, глубину бездонного колодца времени, и в этом луче, вылепленная солнцем и тенями, – темная фигура монахини, ограненная светом с левого бока. Ее ослепительная щека в обрамлении черного головного платка, трагическая линия нижней губы, изломанная бровь.
Он сидел рядом, глядя в экран, – ничего не говорил, только тихо сжимал левую ладонь Айи, лежащую на его колене.
Да, он знал здесь каждый закуток, помнил многие лица, узнавал их на снимках: вот абиссинский монах Шуи в своей высокой темно-красной феске торопится по рассеченному солнцем переулку, к двери в придел эфиопской церкви. Вот безжалостно высветлена ветхая лестница над дверью Храма, забытая каким-то рабочим лет пятьдесят назад. Вот горящая серебром на солнце невесомая борода армянского священника, ветхими пальцами перебирающего страницы толстенного фолианта. Вот путаница желтых язычков прерывистого пламени тонких свечей в круглом шандале у входа в Кувуклию…
Айя глянула на него лукаво и требовательно:
– Ну, догадался, где это?
Он собирался сказать «Понятия не имею…», но удержался, вспомнив о ее приметливости (тот самый «Апфельштрудель» в венском кафе много месяцев назад)…
– Ясно, что храм. Но необычный. Может быть… в Иерусалиме?
– Точно! – радостно воскликнула она. – Это одно из самых богатых на рассказы мест на земле – Храм Гроба Господня. Я прожила там дней десять.
– Где? – не понял он.
– В Храме, – просто ответила она. – Братство фотографов, понимаешь? Это как солдатское братство. Просто один иерусалимский монах, грек Георгиос, – очень неплохой фотограф. У него есть пара уникальных снимков на «Фликре». Мы и познакомились там, я выложила свои работы, он мне написал. И когда встретились в Иерусалиме, подружились. Ходили по Старому городу, охотились вместе… И он разрешил мне остаться в Храме на ночь. Знаешь, в первую ночь я полчаса сидела одна в Кувуклии… Это было так странно! Мне чудилось: какие-то голоса пробиваются ко мне, именно ко мне – сквозь мою глухоту, будто она – частичка молчания вечности. Как будто… она была мне пожалована, моя глухота, – ну, вроде привилегии у дворян, (ты не смеешься?), – пожалована, как титул, для более глубокого погружения, что ли… погружения, как… у ловцов жемчуга… – Ее говорящие руки захлебывались в словах, замирали в паузах, задумывались над тем, что она хотела сказать, бессильно падали на колени. – Уф! нет, не смогла объяснить! Лучше просто смотреть рассказ… Вот, на рассвете я снимала молитву греков и после – молитву армян. Смотри, это было даже смешно: они притащили компьютер, расчистили тот шандал, где горят свечи за здравие и упокой. Поставили на него комп, наладили скайп – и стали петь!