Репетируя изо дня в день свою бесценную смерть, которая никем не будет замечена, я перестал оставлять людям воспоминания о себе. Я больше ни о чем их не спрашивал, не просил у них ни громких слов, ни шепота, не рассказывал им о себе – что я мог рассказать? события мелки. Они не упрекали меня за это, вовсе не потому, что поняли меня. Быть понятым слишком большая роскошь для человека, который умеет лишь запирать двери на ключ и придумывать варианты несчастных случаев. Что касается моих намерений, то я лишь заботился о том, чтобы их взгляды всегда оставались скользящими мимо. Я не хотел быть для кого-то близким, поэтому не заводил новых знакомств и только скупо поддерживал старые. Я не хотел закрывать за собой двери чужой жизни. Я не хотел погибать там, полный иллюзий и прежней неотвратимой константы одиночества.
Я медленно скользил в Ничто, как услышанные краем уха бессвязные обрывки чужих речей и потускневшие от скуки глаза. Как взгляды людей, которые скользили мимо лишь потому, что это всё, на что они способны. Потому что это всё, что я способен от них принять. Мне даже пришла в голову мысль, что если бы хоть один взгляд потерявшегося в толпе человека остановился на мне, я бы свои окончил репетиции. Я бы принял свою бесценную смерть под единственным взглядом случайного прохожего, чтобы не дать ему возможности стать мне близким, – безнадежная гипербола.
Словом, я научился проходить мимо. Я не просил ни любви, ни ненависти. Я просил только, чтобы меня не замечали. Чтобы не замечали моих глаз, моих вечно написанных на лице эмоций, которых больше нечем было вызвать, моего отсутствия и присутствия. Чтобы меня не искали, чтобы не думали обо мне.
Как-то вечером ко мне зашли приятели, раскатами бойких рук ударяя в мою дверь. Я курил, развалившись на старом кресле, сбрасывая пепел в кружку из-под кофе. Они не прекращали стучать. На стук вышла соседка.
– Ну, сколько можно? Разве не понятно – никого нет дома!
Я утопил окурок в кофейной гуще и открыл дверь. Из подъезда повеяло холодом. Я застегнул молнию на толстовке.
– Наконец-то! Куда ты пропал?
– Привет. Я вас не ждал.
– Мы собирались в бар, поедешь с нами?
– Не сегодня.
– Может, мы тогда зайдем к тебе вечерком?
– Не сегодня, – повторил я ещё раз.
Я попросил, чтобы они оставили меня. И они оставили. Я захлопнул дверь, слышал, как их шаги бегут вниз по ступеням, слышал свой вдох и выдох, слышал, как зашуршала кофта, когда я прислонился спиной к двери и стал медленно оседать на пол. Ко мне никто не приходил, и на пороге с внутренней стороны дверей было чисто – ни песчинки. Я чувствовал, как замерзают пальцы на моих босых ногах.
Приходила Анна и беспрерывно стучала в дверь, которую я забыл запереть, вернувшись домой из магазина. Ключ торчал в замке с внутренней стороны. Она стояла снаружи, необъяснимо уверенная в трех оборотах дверного ключа, и, воруя из моей комнаты тишину, беспорядочно стучала в дверь. Я считал удары в дверь, как врач измеряет пульс безнадежного больного. Я знал, что дверь открыта и не понимал, как можно длить этот стук чуть ли не до бесконечности, ни разу не проверив дверную ручку. Я молча лежал на полу, устремив равнодушный взгляд в белую пропасть потолка. Вскоре стук прекратился, и в комнату вернулась тишина. Через пару минут я повернул ключ в двери на три оборота и снова лег на пол. Как будто бы ничего не изменилось.
Всё ли я сделал правильно? – бесполезный вопрос к самому себе. К чему рефлексия над очевидным? Но, хотя одиночество не тяготило меня, меня тяготило пространство, в котором никого, кроме меня, не было (эта тяжкая жажда присутствия). Я терялся в просторной и пустой комнате, искал ключей, чтобы открыть мною же запертую дверь, за которой уже никого, – никого! – не было.
Я отделил мысль от жизни и сотворил свою силу из бессилия. Я создал нерушимое душевное спокойствие из дисгармонии. Я построил свой уютный мир на фундаменте полного разлада между собой и действительностью.
В своем уютном мире я беззвучно кричал о себе и никогда не был услышан. В моем уютном мире все, кого я любил, оставили меня (или я оставил их сам?). В моем уютном мире я никому не был нужен, но и сам ни в ком не нуждался. В моём уютном, до тошноты уютном мире, я исписал горы листов, мелким почерком втискивая слова между уже написанных строк, и больше никто не мог прочитать написанное, кроме меня самого. В своем уютном и пустом мире я спрятался от людей. Я молча закрыл за ними двери, потому что боялся, что, оставив их приоткрытыми, я простужусь на сквозняке. Я не хлопал дверями от злости и обиды. Я тихо закрыл за ними дверь.
Я не рассказал им, как люди падают на асфальт и как проходят мимо. Ведь им это тоже предстоит.
Страница 11
Продуктивность забвения
Уехать нужно было, во что бы то ни стало – последним усилием воли сбросить всю жизнь с вагонных ступеней. Если я и выходил из дома, то лишь для того, чтобы ощутить, как мало хочу видеть всё, что меня окружает. Однако и это был только новый предлог, чтобы выстроить стену.
Я хотел выбросить из жизни людей – до сих пор они лишь отвлекали меня – от меня самого. Я хотел стереть из памяти покатую крышу своего дома, исхоженные проспекты пропахшего дымом города. Я хотел забыть нервный звук разлетающихся по полу осколков кружки, которую я шальным, безответственным жестом смахнул со стола во время ссоры с Анной, зная, как она ценит подаренные мной вещи. Я смеялся каким-то чужим смехом – высоким, хриплым, – с запрокинутой назад головой. Я хотел стереть из памяти пустой, невесёлый двор, в котором прошло моё детство. Тогда он был шумным, зеленым, солнечным. Я хотел выбросить свои письма, которые писал с мыслью когда-нибудь отправить. Стереть с лица свою надуманную улыбку, свои безнадежные эмоции и свои поверхностные, меланхоличные мысли, быть глубже, яснее видеть жизнь, – безнадежно хотел я. В своем исступленном бессилии я хотел стереть из жизни себя. К счастью (или наоборот), это оказалось невозможно. Поэтому я начал стирать всё остальное.
Мне патологически нравилось растягивать вечерние минуты, ломаной линией вписав себя в квадрат окна, вести нескончаемые беседы с самим собой и вдумчиво рассматривать вписанные в прямоугольник просторы неровного потолка, мысленно расчерчивая на них доказательства неведомых теорем.
У меня было всё, чтобы навсегда забыть о том, что было в моей жизни. Дождь, который музыкально стучал в мои окна, дальние города, в которых я ещё не был, новые лица, которых я ещё не видел, время, которое все ещё продолжало по инерции двигаться вперед. И у меня было всё, чтобы всегда об этом помнить.
Я выбрал «забыть», и забыл. Забыл?
Забыть можно всё, что угодно. Но стоит только сказать себе «я хочу забыть это», как эта возможность оказывается утерянной навсегда. Мы всегда будем помнить особенно отчетливо, потрясающе внятно – именно то, о чем хотим забыть. Этот механизм работает по принципу записок с напоминаниями. Если бы на памятных бумажках вместо «Выключи свет!», «Закрой дверь!», «Купи молоко!» писали «Забудь выключить свет!», «Забудь дома ключи и кошелёк!», «Забудь зайти в магазин!», ничего бы не изменилось. Никто бы всё равно не забыл ключи, не забыл о том, что нужно купить молоко и выключить свет перед уходом. В этом смысле слова «забудь» и «помни» не более чем синонимы, поскольку вызывают одну и ту же реакцию. Помнить.
Как только я решил всё забыть, в моей памяти встрепенулись тысячи тысяч происшествий из самых разных отрезков жизни. Они терзали меня, умоляя помнить. Впрочем, зачем забывать солнечные блики детства, которое прошло, как один счастливый, нескончаемо ясный день. Когда-то я бродил с мамой по тихой хвойной тропинке в сосновом лесу. Конечно, я не раз бывал там, но избирательность памяти берет своё. Млел последний жаркий день позднего лета, но в лесу было покойно. Пронзительные лучи изрешетили колючие сосновые ветви, но лучи не жгли, а мягким светом падали на тропинку под нашими беззвучно ступающими ногами. Я шел не торопясь, положив руки в карман выцветшей красной толстовки с темно-синими полосками на рукавах, джинсы были велики, края штанин волочились по земле. Всё это я помню словно со стороны, как будто смотрю с первых рядов кинозала фильм о своей жизни. Я совершенно не помню, был ли я рад этой прогулке, о чем я думал, о чём разговаривал с мамой. Только основных действующих лиц, экспозицию и фактуру сюжета. Было уютно, тихо, тонко пахла хвоя. Так было почти во всех картинах детства, которые мне удается воссоздать в памяти.
То, что было ещё раньше, я помню как непрерывную цепь ощущений. Трава в поле, через которое я однажды шел с родителями, доходила мне до груди. Она то и дело щекотала лицо, пыльца попадала в нос, и я звонко чихал. Потом мы выбрались на колеи из твердой, засохшей глины, оставленные проезжим трактором. Я быстро перебирал ногами между мамой и папой, еле успевая за ними, а потом всё-таки не успел – и упал в колею, содрав кожу о твердую землю. Теперь я держал их за руки. Мамина рука была влажная и прохладная, папина – горячая и широкая, с тёмной подушечкой родинки на фаланге большого пальца. Своих рук я не помню. Только правую – ладонь долго щипало после падения.