– Откуда такая убежденность, что все так, как ты думаешь?
Лева открывался легко, как спичечный коробок…
– Я как раз все время сомневаюсь… – тут же стал оправдываться он.
– Откуда такая убежденность, что все так, как ты сомневаешься?
Леве снова показалось-опрокинулось, что Митишатьев над ним потешается.
– В чем я сомневаюсь? – насторожился, сбившись с толку, Лева.
– Во всем: во мне, в себе, в Бланке!.. Ты вот даже успел устроиться: да был ли Бланк? – почти так уже думаешь. Был! Был здесь Бланк! И ты его выгнал!
– Как я?!
– Ты, а кто же? Ко мне бы он не пришел, да из-за меня бы и не ушел. А вот из-за тебя – ушел. Ты оказался на моей стороне – и он ушел.
– Постой, постой!.. – Озноб гулял по Левиной спине, и оптика алкогольного пространства показывала старый детский фокус – перевернутую трубу: где-то в очень узкой дали отчетливо ухмылялось личико Митишатьева, именно личико, величиной с детский немытый кулачок… – Постой! Ты мне можешь наговаривать что угодно, я мог вести себя как угодно не точно, не четко, даже трусливо… но я никогда, никогда не мог сказать ему что-либо из того, чего я просто не способен сказать! Я не способен оскорбить Бланка – может, он мог истолковать мое поведение, но – только…
– Почему же не способен! Мне ты способен сказать, а ему нет. Если бы был не способен, то никому бы не сказал, слов бы таких не имел, не мог бы мою тему слушать и поддерживать… Почему ж не способен? как раз способен! Мне-то ты говорил!..
– Что я тебе говорил? что я тебе мог сказать такого… Да и потом, разница: тебе я еще, может, что-то могу сказать, это не значит, что я и ему это скажу…
– Ага! попался… что «это»? Значит, есть «это»? А я что говорю? Почему же мне ты говоришь, а ему нет? Зачем старику заблуждаться на твой счет… Ты же его обманываешь – вот я ему об этом и сказал.
– Что-о? Что ты ему сказал! – Леве было теперь так страшно, что он не мог и не хотел стронуться в знание того, что было.
– Что, что!.. – передразнил Митишатьев. – Да вот то, о чем мы говорили, ему и пересказал. А ты молчал. Сначала еще дергался, а потом отключился и улыбался, улыбка у тебя была такая – как кашка… улыбался и кивал.
– Кивал?
– Да что ты все переспрашиваешь! – вскипел Митишатьев. – Нет, ты неисправим! Я тебе твою подлость демонстрирую – а ты не видишь. Ты же ничем, ничем уже не лучше меня, даже хуже, потому что я такой и есть, а ты предал то, чем родился. А ты опять вывернуться хочешь! Опять делаешь вид. Опять – сравнялся, а опять – не хочешь отнестись ко мне как к равному, опять за человека меня не считаешь, даже подлости за мной признать не хочешь. Только на этот раз это уже не подлость, я долго ждал – это теперь справедливость. То, что я сказал Бланку от твоего имени, – справедливость. Должны же хоть однажды концы сойтись! Ты мастер, конечно, за все ниточки держаться… А только теперь ты одну упустил. Никогда, слышишь, никогда в жизни не удастся тебе убедить Бланка, что то, что сегодня произошло, было ошибкой. Ничего-то наконец не загладишь, не исправишь, не залижешь! Вот, отвечай, плати душой, как мы! Мы уже всю выплатили – там и было чуть. А ты все себе и позволить хочешь, и душой не поплатиться? Вот теперь ты в одной точке – пустяк, это тебе не попортит ни жизни, ни общего вида – в одной хоть точке ты окончателен. Бланк – пустое место, но он знает теперь тебя. Он тебя видел! Вот как я тебя вижу – так он тебя видел!
– Господи! – взмолился Лева. – Это же невозможно видеть – ненависть! Ну что я тебе сделал? Я хочу понять, объясни…
– Ни-че-го. Ничего ты мне не сделал – за это! Только я тебя не ненавижу. Тут другое слово. Я бы сказал, что люблю, да пошло – литература уже съела такой поворот. Жить мы на одной площадке не можем – вот что! Может, это и есть классовое чутье? – Митишатьев захохотал. – Или нет, это, наверно, биология. Ты думаешь, я тебе не даю покоя? Нет, нет! ты! Я не могу, пока ты есть. А ты все есть да есть! Ты неистребим. Видишь постарел, облысел, обрюзг… – Митишатьев разошелся в роли и бесконтрольно бесчинствовал на этом любительском помосте, демонстрируя академическую школу: оттягивал жидкий волосок на голове, складочку на пузе, оттягивал под глазом и язык показывал. – Страшно?.. – Он хохотал, как Несчастливцев. – Прости, я все шучу… Пьяный я, пьяный, понимаешь? Ты не придавай этому… я тебя люблю… Ты один у меня. Что я без тебя? Фан-том! Атом и фонтан… фантик я!
– Я тебя сейчас ударю… – наконец-то сказал Лева.
– За что? – удивился Митишатьев так искренне. – Ведь я только хотел… Я ведь вот сейчас самую правду и сказал, не больше. Я хотел, чтобы ты больше не путался с ними – ты нам нужен! Ты – князь! Ты – русский человек! А ты опутан ими с ног до головы! Ты заметь, ты самый неискренний, самый лживый человек становишься, когда тебе надо им показаться… А чем показаться? Тем, чего они от тебя хотят! Вот ты и сидишь у них на крючке. Они видят твою неискренность – а она-то им и нужна! А потом они, когда заглотишь поглубже, однажды тебе объяснят – и ты ихний!
– Ты сумасшедший! – сказал Лева. – Я наконец понял. Ты сумасшедший, ты маньяк. Я тебя бить не буду. Ты ступай, ступай… – И он откинулся, прикрыв глаза. Тошнота слизнула его первой же волной прибоя и потащила, потащила внутрь темноту.
– Ах, князь! Все-таки ты – князь! Я это так чувствую, как ты себе и представить не можешь! Вот никакой разницы – а князь. Наверное, наверно, я маньяк, аристократоман, так это называется?.. Люб-лю! Эх…
Отчаянным усилием Лева вернул голову, отпер глаза, остановил бешеный, воющий, как детская юла, волчок – вынырнул на поверхность, чтобы успеть увидеть, как со словечком «эх» смахнул Митишатьев глазом с рукава…
– Перестань! – он чувствовал омерзение и безволие, тот самый гипнотизм лести, который превышает басенную очевидность и происходит как кошмар сознания, как болезнь… Однако уже не пнешь ногой, когда облизан сапог…
– Перестань… ну, я погорячился, ты пьян, никем я не опутан, что ты, право?
– Опутан, опутан, – неожиданно трезвым, новым голосом сказал Митишатьев. – Даже все бабы твои – ихние…
Лева застонал. «Прав Митишатьев, тыщу раз прав! – в отчаянье воскликнул он, но – молча… – Гнать! в шею гнать – вот что я разучился…»
– Какие бабы! – обессиленно простонал он.
– Вот и жена у тебя еврейка! – ласково уговаривал Митишатьев.
– Какая жена, у меня нет жены! – взмолился Лева.
– Ага, видишь! – торжествовал Митишатьев. – Ведь не сказал же, что какая разница! чуешь, значит, разницу? А говоришь, нет жены… Ай-яй… А Фаина? – И Митишатьев хитренько выглянул из себя.
Лева ощутил широкую и длинную силу, она его обняла и приподняла – показалось даже: на некоторое время в воздух, откуда он, сверху, посмотрел на Митишатьева, – и так все было освещено ровным, сильным, матовым, хирургическим светом. С этим Лева еще не сталкивался в своей жизни: такая страсть, такая ярость, такой гнев – ослепительный! – что нельзя было уже и чувством назвать – это было неведомое состояние, показавшееся ему своего рода спокойствием.
Они долго, они обстоятельно и старательно дрались – некрасиво и неловко со стороны. Это была добросовестная, немного скучная, непривычная и равномерная работа – так казалось Леве, – он ничего не чувствовал, только легкий ком внутри, ком детского покоя после рыдания – этот невесомый шар катался в Левиной бесчувственной оболочке, состоявшей из тела и костюма, и в такую же бесчувственность опускал Лева свои пустые кулаки, в какую-то вату и тряпки, пока Митишатьев теребил и трепал тряпочку его лица… Никакой заботы не было теперь у Левы – это было почти освобождение, почти счастье. Во всяком случае, этого нельзя было прекратить – вот он бы так прожил до конца дней своих, в этой-то вот внезапно возникшей – бог с ней, как она выглядит! – непрерывности своего существа. Так бы катался, и бил, и мял, не чувствуя ничего, кроме отсутствия, чтобы силы, которых уже не было, кончились полностью и вместе с ним, но…
Митишатьев укатился в уголок, всхлипывая, как баян. И Лева очутился с пустотой и недоумением в руках, поднялся и отряхнулся с чувством одной лишь досады: что Митишатьев его сейчас обманул своей покорностью, обокрал, ушел… Время, было исчезнувшее, снова предало его – оно продолжалось. Лева огляделся.
Они причинили ущерб. Перевернутый, валялся застекленный ящик, вверх ножками. Лева приподнял за край – увидел упавший ничком томик – опустил назад. Ничто не трогало его. Он был совершенно равнодушен. Когда вот только они спустились в музей? – это он не вполне помнил. Начинали-то они маленькую в кабинете директора – это точно. Лева еще прошелся внутри себя, как в футляре, как манекен – ничего не чувствовал – пожал плечами.
– Ну, ты что? – спросил он Митишатьева.
– Ты хоть знаешь, за что ты меня бил? – спросил Митишатьев.
– Знаю, – сказал Лева. И правда, он – знал.
– За что?