«Что это за организация?» – спрашивала она мужа, оказавшись на очередном банкете очередного совета директоров.
«У нас здесь доля…» – скупо отвечал Клим, и получалось, что из мозаики долей, которые она не пыталась даже запоминать, складывался красочный витраж веселого и беззаботного будущего. Впрочем, деньги интересовали ее лишь в той степени, в какой их требовали ее прожорливые детища.
Клима неожиданно легко и благосклонно приняли театральные салоны – возможно, из-за фактуры и харизмы благородного разбойника, каким мнит себя в душе всякий актер и о которых грезит каждая женщина.
«Вам бы, Владимир Николаевич, на сцене играть!» – наперебой льстили ему его новые знакомые.
Он накоротке сошелся с одним знаменитым народным артистом, с которым, прихватив бутылку коньяка, любил уединяться в дальний угол, оглашая оттуда взрывами громоподобного смеха и без того нескучную атмосферу посиделок. Никогда ранее Алла Сергеевна не слышала, чтобы он так беззаботно и заразительно смеялся.
Однажды в феврале две тысячи пятого, после одного из таких веселых вечеров она, оказавшись с ним, наконец, в машине, припала в избытке чувств к его груди и молча и крепко обхватила его, как обхватывает и прижимается к бетонной опоре захваченный смерчем путник. Он в ответ обнял ее, уткнулся губами в ее волосы и, спустившись к уху, низко выдохнул:
«Что, моя хорошая?»
«Климушка, я тебя очень, очень, очень люблю…» – тихо отвечала она в темноту, сопровождая свои слова короткими стискивающими усилиями.
И это ее прилипшее положение влюбленной медузы, и переживаемое чувство слезливого обожания, и реквизит в виде заднего сидения напомнили ей вдруг далекую сцену Сашкиной встречи. Досадное, неприличное совпадение разнесенных временем порывов, такое же курьезное, как если бы она пришла на свидание в платье двадцатилетней давности, не могло не озадачить ее чуткую натуру.
Как же так! Ее нынешняя щека с былым жаром прижимается к другой груди, ее руки также неистово, как и тогда смыкают объятия, ее губы одинаково искренне шепчут те же высокие слова – и то, и другое не ложь, и то, и другое правда! И что же из них настоящее, истинное? Ну, конечно, то, что происходит с ней сейчас и есть истинное! Тогда что же у нее было с Сашкой? Ну, конечно, любовь – не притворство же! И как бы ни пыталась она ее унизить и забыть, была та ее любовь ничуть не слабее нынешней! Но, боже мой, что за ужасное открытие из этого следует: ведь если присмотреться к тому, что она испытывает к мужу, чем занимается с ним, в чем ему признается – ведь все это она уже когда-то переживала, делала, говорила: и в постели, и за ее пределами!
Неужели же она неспособна выразить свою нынешнюю великую любовь другим образом – новым, незапятнанным, непорочным?
Что и говорить – любопытнейшая и щекотливейшая тема для чувствительных натур, желающих одновременно свести к нулю и приравнять к бесконечности одну и ту же величину. Задача, между нами говоря, такая же древняя и неразрешимая, как квадратура круга. Если, конечно, пользоваться для ее решения циркулем сердца и линейкой разума. Но если применить еще и квадратрису души, то ответ очень даже прост.
Всякая любовь при рождении подобна солнечной системе, в которой влюбленная планета вращается вокруг возлюбленного солнца по круговой орбите, одухотворенной иррациональным, бесконечным числом «пи». Но горе той любви, где нерадивое светило не заботится о силе и форме гравитационного поля: в этом случае орбита планеты ломается, теряет трансцендентность и вырождается в нечто кривоугольно-рациональное. Солнце, в конце концов, гаснет, и лучистая площадь любви превращается в черный квадрат ненависти.
Любовь едина и неделима. Невозможно заменить одно солнце другим: нужно создать новую солнечную систему. Квадратная или круглая, любовь всегда равна самой себе. И если сердце – ее творец, то душа – ее вместилище и кладбище.
Солнце да будет помнить о трансцендентном числе «пи»!
В середине июня две тысячи пятого Алла Сергеевна, прихватив с собой сына и Петеньку, приставленного исполнять при ней необременительную роль подручного, впервые за тринадцать лет отправилась в паломничество по родным местам.
Летели туда московским самолетом, для которого совсем недавно там достроили, наконец, новую посадочную полосу, куда он со сдержанной брезгливостью и приземлился. Во время полета сын потребовал у нее сведений о той малюсенькой, чуть толще булавочного укола точке на карте страны, где она когда-то проживала без него и без папы. Она стала вспоминать, и провинциальная жизнь ее предстала перед ней до того осязаемо и связно – впору, хоть роман пиши. Она увлеклась, и услужливая память освежила ее транзитными ветрами, обожгла бесцеремонными морозами, опалила нещадным солнцем, омыла чернильными грозами.
«Когда мне было столько же, сколько тебе, я после школы ходила в сарай за дровами и углем, а потом растапливала печку!» – улыбалась она своим одиннадцатилетним, перекошенным тяжелым ведром воспоминаниям.
«Уголь? Ты что, сама добывала уголь?» – удивлялся сын.
«Или вот бывало, что ночью метель заносила дорогу толстым слоем снега. Утром мы шли в школу, и мальчишки пробивали нам тропинку. Мы шли за ними и смотрели на небо, а там полыхали звезды! Было красиво и страшно!» – таял ее влажный взор.
«Ты что, ходила в школу пешком, и у вас не было снегоуборочных машин?» – удивленно откликался сын.
«А когда снег уплотнялся, мы вместе с взрослыми делали во дворе огромную горку, заливали ее водой и катались с нее!»
«Огромную? Это какую?»
«Очень огромную, высотой с дом!»
«Ого! С наш дом?»
«Нет, не с наш, а с мой, двухэтажный…»
Потом сын увлекся книжкой, а она по горячим следам обошла соседей, встретилась с подругами, постояла за занавеской перед открытой форточкой, поднялась на чердак и взглянула оттуда на лучи закатного солнца, что раздвигая границы краеведения, покидали землю и ползли по небу все выше и выше, пока не достигали облаков. Затем посетила фабрику, побывала на речке и совершила скорый обзорный облет прочих памятных мест. Неземной отсвет фиолетовой высоты окрасил ее размягченные черты.
Прилетели, и под ослепительным юпитером солнца она столичной примой ступила на провинциальную сцену, чтобы сыграть в пьесе своего триумфального возвращения. Было жарко, сухо и волнительно.
Итак, акт первый, картина первая.
Одноэтажный, умеренно оживленный аэропорт. По телефону они сообщают милому папочке о благополучном прибытии, садятся в такси и велят ехать в центр города, где находится новая трехкомнатная квартира матери, купленная ей дочерью несколько лет назад.
Промчавшись километров пять по буро-зеленому степному раздолью, они минуют съехавшую с пригорка окраину рабочего поселка, чья неизменно мрачная, запущенная физиономия рождает мысли о соответствующей ей дурной репутации, после чего взбираются на невысокое плато, где как на ладони располагается город. Алла Сергеевна жадно вглядывается в знакомую расцветку мятого домашнего халата, в который рядится родная окраина. Именно здесь она провела незабываемую, неоднозначную часть своей жизни.
Алла Сергеевна (блестя глазами): – Смотри, смотри, Санечка, вон там, за тем домом школа, где твоя мама училась! А вон там – там, дальше, нет, еще дальше – дом, где я жила!
Сын (пытаясь проникнуть взглядом за сутулые спины чужих невысоких домов): – А мы потом сходим посмотреть твой дом?
Алла Сергеевна (растроганно): – Обязательно, непременно!
Таксист: – Сколько здесь не были? Тринадцать лет? О-о! За это время тут много чего изменилось! Нет, не здесь, в центре…
Алла Сергеевна (со сдержанным разочарованием): – Да, вижу – здесь ничего не изменилось…
Петенька: – Да нормальный у вас город, Алла Сергеевна, нормальный! Не хуже, чем под Москвой!
Алле Сергеевне, заключенной в цельнометаллическую, застекленную систему координат, остается только наблюдать, как оживая, вытягиваясь, вспучиваясь, опадая, съеживаясь и щеголяя приметами обновления, выставляют себя напоказ приземистые гимнасты из клуба городской недвижимости.
Алла Сергеевна: – А вот этого дома здесь раньше не было… И этого тоже… И деревья были ниже… И супермаркета не было! Смотрите-ка, сколько здесь машин! И люди одеты вполне прилично…
Исподволь она ждет, что за стеклом мелькнет чей-нибудь знакомый силуэт (ведь такое вполне возможно!), и тогда она радостно ахнет: «Смотрите-ка, это же, кажется, Зойка Заславская! Ну, конечно, Зойка!» и будет думать – не остановиться ли и не поприветствовать изумленную Зойку, знакомство с которой раньше было едва заметным, а теперь вдруг выросло до размера нежной дружбы.
– Тринадцать лет, тринадцать лет… – бормочет она, не сводя глаз с оживших зарубок памяти.
Если оставить в стороне войну и мир, преступления и наказания, королей и капусту, красное и черное, отцов и детей, знаки и символы, коварство и любовь, волков и овец, былое и думы, науку и жизнь, то при всем своем кажущемся изобилии события ее сознательной провинциальной жизни связаны, по сути, с родным домом, фабрикой, кооперативом, Сашкой и Колюней. По этому Бродвею она, перед тем как заняться любовью, гуляла по вечерам и с тем, и с другим. Там, направо, в глубине, живет Колюня. Через две улицы от него – Сашкины родители. Поедешь прямо – упрешься в фабрику. Свернешь направо – отыщешь кооператив. Вот и вся спинномозговая топография ее двадцати семи потраченных с бездумной и досадной расточительностью лет.