– «Элегия» Массне. Исполняет Соня Розенблюм.
Соня была слишком, до конца сосредоточена, чтоб еще и волноваться. Так показалось Кузьме. Она уселась, поставила виолончель между колен, платье зашуршало. Подняла смычок, попробовала звук. Вздохнула, и – сыграла «Элегию». Звуки виолончели проникли в каждую трещинку маленькой деревянной гостиной, набрав глубину, резонировали. И, как эхо с дальних горних вершин, бас Шаляпина незаметно проник в мелодию, угадался слушателями в звуках виолончели.
О, где же вы, дни любви,
сладкие сны,
юные грезы весны?..
Где шум лесов,
пенье птиц,
где цвет полей,
где серп луны,
блеск зарниц?..
Все унесла ты с собой,
и солнца свет,
и любовь, и покой!
Все, что дышало тобой
лишь одной!..
Аплодисменты были какие-то странные, не все смогли в них поучаствовать. Вольф сидел, опершись локтем на стол и прикрыв ладонью глаза. Паша Асланян плакал, Блюхер дал ему свой мятый платок и тоже не хлопал. Только после некоторой паузы негромко и настойчиво стал аплодировать посол, его бурно поддержали, и все зашумело. Как будто ветер на рощу налетел и дождь пролился. А баронесса тетя Надя не только захлопала, но и несколько раз повторила «Браво!»
Соня встала и поклонилась. Вольф встряхнулся, подошел, поцеловал ей руку и что-то шепнул Соне на ухо. У Чанова на сердце отлегло.
А Вольф вернулся к столу, на котором лежал его раскрытый «Розовощекий павлин». Садиться не стал, дождался тишины и начал читать стихи. Он открывал «Павлина» где придется и, глянув на первую строку, дальше читал наизусть. Аплодисментов не ждал. Аудитория это понимала и не встревала.
Вольф как будто из воздуха легко и вдруг вынимал слова, будто прямо сейчас они к нему приходили…
Мы баснями кормили соловья,
О, как он жрал – некормленная птичка,
Худой, облезлый, тоненький как спичка,
Ни червячка ему и ни ручья.
Его кормили прямо изо рта,
Божок наш упивался, наедался,
На кой ему, скажите, голос дался,
И как ему пристала немота.
Улегся, сытый, прямо на тахту,
Спихнул подушки, захрапел, зачмокал,
И то вздыхал, то вскрикивал, то охал,
Сменяя бормотаньем немоту.
На цыпочках из комнаты уйдя,
Мы еле слышно затворили двери,
И благодарно нам кивали звери,
Пускай подремлет малое дитя…[42]
И дальше он читал так же внятно, легко. Но на одном споткнулся, и все же прочел:
…И поступь крысы ледяной
На стенках иней золотой,
Снег валит…
Но почти темно,
Дрожит
Разбитое стекло.
Двором блокадным санный скрип,
Там, где подтаяло —
Как всхлип…
И, как фарфоровый сосуд,
К покою мальчика везут.
Двор наклонился,
Сани мчит,
Полоз то стонет,
То пищит…
Удар о стену,
Тишина.
Но мне все кажется:
Война…
Передохнул минуту, перелистывая книжку, и следом – почти как песенку спел:
Жеманный вор с карманным словарем
Скользит в ночи с карманным фонарем,
Столь гибок и изящен, что плечом
Он открывает дверь, а не ключом.
И знает он – поклонник сложных краж:
Увел хозяев бес на вернисаж,
И можно даже люстру запалить,
Но он здесь воровать, а не шалить,
И если свет горящий – не погас,
Ему не выдать настоящий класс.
Как птицы ощущают перелет —
Он так же ощущает переплет —
Его фактуру, качество, размер,
И кто это – Рембо или Гомер,
Вот Фолкнер, Йейтс, Басе, Камю, Ронсар,
Бель, Кавабата, Пушкин, Кортасар…
Но нет-нет-нет, как все приелось, прочь,
Лишь вор постель покинет в эту ночь!
И улетает грешник без грехов,
Забрав невзрачный том моих стихов.
Идет-бредет с незрячим фонарем,
Транскрипт на книге сверив словарем…
Он откашливался глухо и двигался дальше, дальше читал…
Закончил Вольф последним стихотворением сборника:
А в сумерках тминного леса,
Среди огуречных стволов
Ручей, доведенный до блеска,
Все дальше высверливал ров
И сбрасывался водопадом,
Рельеф повторяя чужой.
И вздрагивал, словно дриада
От капли воды дождевой.
И листик, завернутый в листик,
Волочит песчинку по дну,
И беленький вымокший хлыстик
Внезапно рождает волну…
Потом пауза.
И дальше, глубоко вдохнув и выдохнув:
Я пишу буквы эти
Непомерно зажатой рукой,
Я их вывожу
Словно в подготовительном классе,
При искусственном свете,
Буква выглядит вовсе чужой,
Я – школяр,
Как школяр я дрожу,
Будто вор, засветившийся в кассе…
Чанов помнил наизусть и знал, о чем это. О маленькой жизни в полном объеме, которую нельзя передать чужими холодными буквами. Но через нельзя – можно! И этот акт передачи, то есть акт самой поэзии – как воровство, как открытие чужой тайны… Но тайне от этого не хуже, ее не становится меньше, и Тот, у кого ее украли, как и сам вор, – счастливы…
Раздались аплодисменты, слушатели вставали с кресел, продолжая аплодировать.
Вольф устал. Полчаса он читал, а то и больше. Вот он прервал аплодисменты жестом:
– Еще одну минуту!
Оглянулся на Соню, подошел к ней и что-то стал говорить настойчиво и непреклонно. Соня смотрела на него широко распахнутыми, изумленными глазами. Он снова наклонился к ней и прогудел под нос несколько нот. Затем выпрямился и объявил:
– Попросим Соню Розенблюм сыграть нам одно небольшое, ее собственное, сочинение… я ознакомился с ним случайно прошлой осенью… Итак, первое исполнение на публике…
Все сели, Вольф вернулся на свой стул. А Соня встала и, глядя куда-то под потолок, решительно и строго уточнила:
– Начало зимы. Ноктюрн. Октябрь 2002-го. Посфящается Фольфу.
Она снова шурша села, обняла коленями виолончель, подняла смычок и потянула одну, глубокую, бесконечно гудящую ноту. Затем левая ее рука медленно двинулась по грифу, все выше и выше, а звук, соответственно, все ниже стал опускаться… ниже нижнего зарокотал, затем стал пульсировать в ритме сердца, что-то зашуршало, заскрипело в виолончели, взвизгнуло и вдруг – плюхнуло, рухнуло в нескольких хриплых, рассыпающихся аккордах, как снег с крыши рушится… Неожиданно возникла отрывистая мелодия в мажоре, простая, как детская песенка. Стихла. И из самой тишины снова вернулась из небытия бесконечная, монотонная, глубокая нота, которая внезапно оборвалась.
Гостиная помолчала и грянула аплодисментами. Соня встала, посмотрела на Кузьму, на Блюхера, на Пашу, который опять плакал, и поклонилась.
Дальше Вольф попросил задавать вопросы, их было немного. Он отвечал обстоятельно и серьезно. Последним свой вопрос задал длинный юноша в очках. Говорил он по-русски, но как-то не вполне.
– Ваши стихи очень удивительные и прекрасные. Как вы достигаете такого… качества?
Вольф призадумался на секунду, что-то вспомнил и ответил:
– Был у меня в молодости друг Андрей, помладше меня, красивый малый, бодибилдингом первый в Питере занимался… Между прочим, это, как он рассказывал, в армии однажды его спасло… Так вот, уже после стройбата он дал мне прочесть короткий рассказ, один из своих первых. Я снисходительно взялся прочесть, а как прочел – заревновал. Превосходный рассказ! И я спросил: «Как ты это сделал?» Он, пожав мощными и покатыми, как у боксера, плечами, ответил удивительнейшим образом: «Хуже не могу»…[43] Вы понимаете?.. Не мочь делать хуже, чем можешь… Вот это да!.. Я эту формулу оценил и запомнил… От бодибилдинга сейчас в Андрее мало что осталось. А пишет он все так же мастерски… потому что «хуже не может». Хотел бы и я вам так ответить!.. – Вольф помолчал. – Да, пожалуй, и присвою, и отвечу, почему нет… Хуже – не могу.
Слушатели засмеялись и захлопали. А Вольф повернулся к баронессе и спросил:
– Ну, тетушка, рюмку-то коньяка, мне кажется, я заработал…
Тетя Надя встала, опираясь на руку племянника, и повела всех в столовую, где был накрыт фуршет. По дороге слушатели покупали тихих розовощеких павлинов, лежащих на столике перед тетей Верой, мужчины прятали их в карман, а женщины в плоские сумочки на ремешках.
На следующее утро Чанов проснулся позже, чем обычно, но раньше Сони. Когда бы ночью ни просыпался, чувствовал: Соня не спит. А сейчас она спала глубоко и спокойно. Было одиннадцать утра. Кузьма полежал, кое-что вспомнил, тихо встал, оделся, переложил из кармана куртки в свой «офицерский планшет» несколько скопившихся бумажек и пошел к Блюхеру. В номере его не было. Тогда он постучал к – Асланяну.
– Чанов! – сказал Паша, открыв Кузьме дверь, и сразу выпалил главное: – Мне надо уехать. Срочно.
– Так все серьезно? – Кузьма, разглядывал Пашину бледную физиономию. – Похмелье?
– И это тоже. Заметно было? Я опозорился…
– Не без того, Паша, ты действительно… ап-пизорился. Но не очень. Первый стакан виски выдержал молодцом. Потом, правда, принародно плакал… Ну а уж фуршееет…