И долго шли по берегу, а когда остановились, вокруг уже никого не было, солнце стояло в зените; рядом продолжала мелко волноваться, острым воздухом дышала голубая стихия, белыми барашками щекотала их голые лодыжки…
Наташа пальцами ног ковырнула мокрый песок, потом, громко засмеявшись, вдруг сбросила с себя купальник и, быстро пробежав мелководье, на мгновение скрылась под водой… Стоя по пояс в воде, умыла руками лицо, потом, не стесняясь наготы, вышла на берег и, упруго отталкиваясь от песка стройными ногами и поблескивая на солнце мокрой спиной, неторопливо пошла по кромке вспененной воды.
Дорошкин не мог оторвать глаз от ее высоких красивых ног; с неба, показалось, полилась музыка… «Не есть ли это одно и то же – музыка и то, что пробуждает в мужчине женщина?»
…Длинный жаркий день сменила темная ночь, когда, утомленные солнцем, морем и друг другом, они уснули прямо на песке. Ночь была теплой, и ничто не помешало им проспать до нового восхода солнца.
В середине следующего дня они покинули косу. Надеясь где-нибудь невдалеке отыскать погребок с кухней, пошли по узкой и кривой улице поселка.
– В этих местах, Наташа, мясо готовят на гратаре. Знаешь, что такое гратарь?
– Это… какое-то оружие?
– Гратарь – открытая маленькая печка, в ней горят древесные угли, а над углями укреплена решетка. Если баранье мясо с косточкой, заранее замаринованное (для этого годятся лук, помидоры, чеснок, разные перцы, вино, лимонный сок) положить на раскаленную решетку…
– Я сейчас начну грызть забор!
…Небольшой ресторан оказался в древнем подвале. Вниз вела лестница, сложенная из уже сросшегося гранями камня-ракушечника; камни почернели и заметно поистерлись – ноги не одного поколения любителей мяса, приготовленного на гратаре, прошли здесь по следам предшественников.
Внизу было прохладно, пахло сыростью и тем особым запахом мяса, когда его жарят на древесных углях. Сели за небольшой стол, оглядели стены подвала и висевшую на них старую крестьянскую утварь: хомуты, вилы, серпы…
– Первые камни в фундамент этого памятника древней культуры положили римляне в годы императора Трояна, – серьезно сообщил Дорошкин.
Наташа поддержала игру:
– Открыл таверну хитроумный грек, предки которого – конечно, из династии Одиссеев – приплыли сюда в лодке через Босфор.
– Не знаешь, сколько лет проработал здесь грек?
– Мало. Ушел на войну и погиб за свободу и независимость.
– Жаль, хорошее вино умел делать.
– Красное и белое.
– Сейчас мы попробуем… красное?
– Красное!
На маленькой сцене, что была рядом с буфетом, появились четверо, как видно, музыкантов. На них были легкие летние одежды. Они молча положили на стулья скрипку, гитару, флейту, позади стульев поставили цимбалы и бесшумно скрылись в каменной стене – в ней, оказывается, была еще одна, сразу не увиденная Дорошкиным, дверь.
Через полчаса официант принес коричневый керамический кувшинчик с вином и две, тоже керамические, тарелки, на которых лежали большие куски жареного свиного мяса. Костица, только что снятая с раскаленной решетки, еще пузырилась соком и жиром.
Дорошкин налил в бокалы вино. Пламя свечи, на медной ножке стоявшей посередине стола, едва заметно трепетало, и от этого красный цвет напитка в бокалах становился то гуще, то светлее.
– Счастья тебе, Наташа.
Бокалы прозвонили тихим серебристым звуком.
Музыканты вышли из той же двери в каменной стене, через которую они уходили несколько минут назад. На этот раз все были в черных, из грубого сукна, брюках, охваченных вверху широкими красными поясами, в белых рубашках с широкими рукавами и в темных, тоже из грубой ткани, жилетках, расшитых цветными толстыми нитками.
Пристроив к подбородку инструмент, скрипач поднял смычок…
И под каменными сводами зазвучала печальная музыка.
Дорошкин прикрыл глаза.
…По осенней, уже пожелтевшей степи, уже склонившемуся к земле завядшему разнотравью мчится, догоняя убегающее за горы солнце, беспокойный табор; до зеленых гор у белого горизонта слышна его многоголосая песня про волю и счастье быть вдвоем… но… только холодный серый пепел остался на месте потухшего у той поляны костра, и уже ничто не остановит резвых лошадей, не повернет назад время, не повторит улетевшие в небытие минуты счастья, не возвратит сердцу лукавую черноокую Замфиру… Пыльный след оседает к земле за укрытыми рваным брезентом кибитками, все дальше уходит табор, все тише песня…
«Это сочинил и на самодельной деревянной дудке сыграл (горам и овцам – других слушателей не было) одинокий пастух… Сколько веков прошло с того дня! Почему до сих пор это живо?»
Тихо переговариваясь, оркестранты уже несколько минут отдыхали, а Дорошкин продолжал думать о музыке.
«Чтобы объясниться с миром, человеку мало одних слов, ему надо что-то рассказать о себе еще и музыкой… Почему нельзя пересказать музыку? Есть в человеке (в душе? что такое душа?) нечто, может быть, самое человеческое, что не выражается словами. Словами можно обмануть, музыка простодушна… Музыка – о глубинном нечто, Бог этим выделил нас из остального живого мира»…
Вечером они прощались на перроне маленького вокзала. Наташа уезжала в Одессу, Дорошкин, проводив ее, должен был возвращаться в Белгород-Днестровский, в гостиницу. Весело болтали, пока ждали поезд, а когда он прибыл, когда Наташа поднялась в вагон и поезд уже заскользил вдоль перрона, Дорошкин, до той минуты вовсе не думавший делать это, вдруг схватился за поручни вагона, запрыгнул в еще открытые двери, и в тамбуре они пробыли вместе до следующей станции.
Глава четвертая
Калейдоскоп
1.
В каменной стене скрипнула дверь.
– Слушаю, ваша честь.
Голос показался Дорошкину знакомым; он обернулся и, как и ожидал, увидел в дверях старшего, одетого, как и во время перелета, в черный плащ и серебристого цвета шапку-буденовку. Очевидно, и стражник узнал Василия Егоровича – встретив обращенный на него приветливый взгляд, он смягчил лицо и скромно улыбнулся.
Судья поднялся из-за стола и взял в руки шапочку-бескозырку.
– Отведете подсудимого в комнату отдыха. Режим – три.
– Будет исполнено, ваша честь, – старший щелкнул каблуками тяжелых ботинок и, подойдя к столу, положил на плечо Дорошкина большую теплую руку.
Шли по слабо освещенному каменному тоннелю. Через несколько минут остановились возле коричневой дубовой двери, которую стражник открыл большим ключом – он его уже давно держал в руках.
– Комната отдыха.
Старший внезапно исчез, а за переступившим порог Дорошкиным дверь медленно и тихо закрылась.
Апартамент был похож на обычный номер в средних европейских гостиницах.
Василий Егорович вдруг почувствовал себя сильно уставшим. Захотелось побыстрее раздеться, принять душ и лечь в кровать. Он так и поступил, и, укутавшись легким одеялом, тотчас же заснул, успев, однако, заметить, что бумага, прикрывавшая вентиляционную решетку в потолке, чуть подрагивает.
Через решетку, согласно режиму три, в комнату закачивался специальный газ.
2.
И увидел Дорошкин… сон? снятый скрытой камерой фильм? видения? Назови, читатель, изложенное ниже словом, какое тебе больше нравится (потому что совсем неважно, как мы это назовем), а мы ограничимся фразой «и увидел Дорошкин», разве что добавим: «будто в калейдоскопе»…
Из густой, но быстро светлеющей тьмы выплыла… маленькая тесная комнатка. В углу стопка старых лыж, на полках зеленые рюкзаки, спальники, на стене разноцветные карты, фотографии… Да ведь это же школьный клуб туристов! То самое помещение, которое он придумал тогда выгородить в коридоре! А вот и сам Василий Егорович (походив вдоль дальней стены, остановился возле угла, где лыжи); на нем легкая белая рубашка с закатанными рукавами, на глаза, прикрыв высокий лоб, падает сбитая набок черная челка.
– И Новый год мы встретим в горах! – встряхивается челка. – Поднявшись на перевал, мы увидим бескрайнее заснеженное пространство. Лес останется внизу, здесь он уже не растет, здесь – высокогорные луга, где летом – сочная трава, цветы, а сейчас – только снег, снег и снег. По просеке-серпантину на лыжах спустимся на одну из красивейших полонин Закарпатья – на полонину Драгобрат. У края леса стоит рубленый домик-приют, он почти не виден в сумерках…Утром проснемся, за окном приюта – совсем темно, а двугорбая вершина Близнецы уже блестит серебряным боком. Это будет утром в первый день Нового года; накануне вечером мы принесем в приют елку, она пахнет смолой, на ее ветках – настоящие, данные ей от рождения шишки…
«Неужели это мой голос?!»
Через распахнувшееся окно в комнатку вдруг врываются клубы серого тумана, все тонет в его густой массе, но вот туман рассеивается, и на пороге пропахшей сыростью и мышами комнаты («этот подвал, ваша честь, я за двадцать рублей снимал, когда учился на третьем курсе»), стоит… Мишка Плотный! («он же недавно умер…»). На нем, как тогда, в студенческие годы, бесцветный потертый френч и черные хлопчатобумажные брюки; улыбаясь, он пытается вытащить из кармана френча книгу, наконец, машет рукой и звонко («я помню и тот сборник Луговского, и твой голос, Мишка!») наизусть читает: