Ромик замолчал, задумался. Я смотрел на него и не мог узнать – всегда выдержанный, невозмутимый, до предела пунктуальный, обязательный, он, оказывается, где-то там, в глубине, был чутким, обиженным и, наверное, ранимым.
– Мама у меня инженер в конструкторском бюро, ну, ты знаешь, зарплата даже сейчас, с выслугой, сто пятьдесят. Зимние женские сапоги больше стоят. – Он пожал плечами. – В общем, не то чтобы мы голодали, хлеб, молоко, крупы, конечно, всегда были, но многого у нас не было.
Почти ничего не было. Я в школу до девятого класса в телогрейке ходил, и брюки у меня только одни были – школьные. И пиджак один, тоже школьный. Мама мне на куртку только к девятому классу накопила.
Он снова замолчал. Я не перебивал – когда человек изливает тебе душу, свои замечания лучше попридержать.
– Меня-то, в общем, все это не волновало особенно. Я мальчишкой был, в детстве другие заботы, а вот маму жалко. До боли порой жалко. Мы жили в коммуналке, одна комната, у нас даже мебели почти не было, спали на раскладушках. Мама молодая еще совсем, она меня в двадцать родила, красивая, а все, жизнь закончилась, ни личной жизни, никакой другой. Знаешь, эта серая, беспробудная бедность, она ведь с детства отпечаток накладывает, уродует и морально, и психически. Будто обреченность какая-то. Везде эта жалкая ничтожность, рабское состояние полувыживания, когда выживание – единственная цель. Она из людей рабов и сволочей делает.
Он выдержал паузу. На сей раз мне надо было что-нибудь сказать, я и так молчал уже минут десять.
– Ты прав, старик, – произнес я только для того, чтобы что-нибудь произнести.
– Ты думаешь, почему сегодня все молчали, ну, пока вы с Лехой не выступили. Да потому что из-за этой повсеместной бедности мы себя людьми не чувствуем… Не свободны мы ни в мыслях, ни в желаниях, ни в поступках. Боимся постоянно, что придут и за что-нибудь нас накажут – отберут, лишат, выселят, сошлют, да что угодно… За наши мысли, за то, что мы говорим, чувствуем, делаем. И получается, что мы не совсем люди, так, двуногие какие-то, но до полноценных людей не дотягиваем. Чувство собственного достоинства у нас отшиблено. А все от голодухи, от лишений, от страха, что даже корку хлеба могут в любой момент отобрать. Да ладно, чего там, ты и без меня все знаешь.
Если честно, я не знал, даже не задумывался никогда. Папа меня в детстве не бросал, наоборот, любил всю жизнь, да и зарплату получал выше средней. Не то чтобы у нас всего было по горло, но лишений мы особых не испытывали.
– В общем, я давно решил, еще когда в школе учился, что со мной такого не произойдет. Что я себя вытащу, хоть за уши, но вытащу, и маму вытащу, пусть хотя бы вторая половина ее жизни будет нормальной. И чтобы не надо было постоянно на всем экономить, на еде, на колготках, на такси, на отдыхе. Я давно решил, – повторил Ромик, словно боялся, что я не поверю. Но я верил. – И решил, что дети мои тоже никогда бедности знать не будут. И мозги их, и душа никогда от постоянных гнусных нехваток не покорежатся. И любить я их буду всегда и никогда не оставлю. Не позволю, чтобы их детство было похоже на мое. Ты что молчишь? – неожиданно прервал он себя.
А я и не знал, что мне надо говорить. Но если надо, то мог и сказать.
– Жалко, что ты мне раньше никогда этого не рассказывал.
– Ну да, – не то согласился, не то возразил Ромик. – Знаешь, почему я с Юлькой с первого курса? И не изменяю ей? Хотя хочется, конечно, порой, девчонок вон сколько, сам знаешь. – Я кивнул своей сильно ушибленной головой, я знал. – Принцип такой. Чтобы с самого начала, понимаешь, с зарождения. И когда дети будут, они будут знать, что все честно, все по правде, в любви. И это никогда не изменится.
– Я понимаю, – кивнул я. А что еще я мог сказать? Снова упрекнуть его в патетике, в наивности, в идеализме? А что, собственно, плохого в идеализме?
– И знаешь что, вот увидишь, я буду пахать, как проклятый. Буду долбить, как дятел, до упора, но я пробьюсь. Как бы жизнь ни сложилась, так или иначе, но все равно пробьюсь. Головой, руками, но пробьюсь.
– Я знаю, – кивнул я и повторил: – Я знаю.
Коридор перед кабинетом к.м.н. Гессиной Людмилы Борисовны был стерильно пуст, лишь ряд казенных, никем не заполненных кресел, либо все сердечные больные были уже начисто вылечены, либо, наоборот, повымирали напропалую. Я постучал, дернул за ручку, дверь, как ни странно, поддалась, приоткрылась. Незнакомая, не очень молодая, хотя и не старая женщина в медицинском халате, в таком же медицинском чепчике сидела за столом, что-то записывала в толстый журнал. Подняла голову, посмотрела на меня сначала вопросительно, потом удивленно.
– А как мне Людмилу Борисовну найти? – улыбнулся я ей с порога разбитыми губами.
– А у Людмилы Борисовны сегодня операционный день, – ответила тетка. Говор у нее был не московский, какой точно, я не разобрал, но не московский, может быть, какой-нибудь уральский.
– Это неудачно, – расстроился я. Она посмотрела на мое лицо еще раз и расстроилась вместе со мной. – А когда он, этот операционный день, заканчивается? – вновь полюбопытствовал я.
– Так закончился уже, пожалуй. – Она и говорила не по-московски, это «пожалуй» просто казалось пропитанным далекой провинциальной прелестью. – Операционные часы у нас утренние, а потом у Людмилы Борисовны лабораторное время.
– Лабораторное? – переспросил я.
– Ну да, когда она в научной лаборатории работает.
– А, да… в научной. Она же наукой занимается, – вспомнил я про Милочку. – А связаться с ней как-то можно сейчас?
– Не знаю. Оперировать она закончила, а вот пришла ли уже в лабораторию, этого я не знаю.
– А можно ей туда позвонить? – Я снова улыбнулся милой, толстогубой, африканской, немного кровоточащей улыбкой.
– Куда, в лабораторию?
– Ага, – подтвердил я.
– Можно попробовать, – согласилась женщина в медицинском халате.
Она сняла телефонную трубку, набрала номер, даже издалека, с порога я услышал громкие длинные гудки. Вскоре они сменились на голос, я не слышал, что именно он произнес, только то, что голос был мужской.
– А Людмила Борисовна у вас? – спросила уральская женщина. А может, и зауральская, говорю же, я точно не понял.
Пока она слушала гудки, задавала вопрос, я по-наглому зашел в кабинет, приблизился к столу, снова улыбнулся доброй тете.
– А можно, я с ней сам поговорю? – попросил я вежливо. – Мы хорошие друзья, я хочу маленький сюрприз Людмиле Борисовне преподнести.
Женщина помедлила, поколебалась и все же передала мне трубку. Как раз в этот момент из трубки выпорхнуло женское «алё», немного торопливое, немного резковатое, всей своей интонацией демонстрирующее занятость и полное пренебрежение такой ерундой, как телефонный звонок.
– Людмила Борисовна, привет, – прошамкал я в трубку.
– Это кто? – Теперь к пренебрежению еще добавилось и раздражение.
– Это я, – снова прошамкал я, но теперь уже более различимо.
– Толя? – И голос оттаял, будто на него плеснули горячей водой. Она уже никуда не спешила, не горела лихорадочно работой, не стремилась к научным открытиям.
– Ну да, – подтвердил я. – А ты где, у себя в кабинете?
– Нет, – и тут же обеспокоенно: – А почему ты так странно говоришь? Что-нибудь случилось, ты простужен, заболел?
Но я на вопрос не ответил.
– Жаль, что ты не в кабинете, – продолжил я свою нехитрую заготовку.
– Почему? – не поняла она.
– Потому что, если бы ты была сейчас в кабинете, я бы смог заглянуть в твои глаза.
Я ожидал растерянную паузу… Растерянную паузу я и получил. Недолгую, конечно, секунду-другую, потом она опомнилась.
– Подожди меня там, не уходи. Я сейчас спущусь. – Отсюда я заключил, что лаборатория находится на верхних этажах.
– Давай, давай, не спеши, я здесь, – успокоил я к.м.н. и повесил трубку.
Теперь уральская женщина смотрела на меня с подозрительной заинтересованностью. Видимо, проинтуичила что-то по-женски, а может быть, сама Милочка ввела ее в курс последних событий. Разве поймешь женские взаимоотношения, особенно взаимоотношения врача и персональной медсестры? Они как экипаж танка, как альпинисты в связке.
– Знаете что, – кивнул я медсестре, – я ее в коридоре подожду.
– Так вы можете и здесь, – засуетилась она. Похоже, точно проинтуичила.
– Я лучше в коридоре, – попытался смущенно улыбнуться я и вышел.
Ромик сидел в казенном кресле, опустив голову, сосредоточенно разглядывая свои пальцы. О чем он думал? Не о пальцах ведь? Но я не стал спрашивать.
– У нее был операционный день, – начал выкладывать я информацию. – Вернее, не день, а утро. А теперь она в лаборатории, сейчас спустится.
– В какой лаборатории? – не понял Ромик.
– В научной лаборатории, – наставительно пояснил я. – Она не какой-нибудь там просто хирург, а ученый хирург. Видел буковки после фамилии? – Я указал на вывеску на двери.