Она перекрестилась и сказала, что, прощаясь, нужно подержаться за ногу покойного, чтобы он не пришел ночью. Все переглянулись, но это было сказано таким голосом, что ослушаться никто не посмел. Я стоял у конца гроба и хотел взять отца за ногу там, где ботинки, но он оказался под покрывалом босым. Я подержался через материю за его скрюченные пальцы.
Когда нужно было накрыть гроб крышкой, я, как мог, отогнул гвоздь, чтобы отцу не было больно.
Потом женщина-распорядитель – она, кстати, тоже поглядывала на меня, так что, наверно, это все-таки была Наташа – еще раз перекрестилась и нажала на какой-то рычаг. Рычаг заел, и пришлось еще нажать посильнее пару раз. Тогда заиграл откуда-то с шебаршением и сипом Чайковский, и гроб с отцом стал медленно опускаться в бессмертие, если Наташа не соврала.
Из крематория все на том же автобусе поехали в Строгино на поминки. Долго тряслись по Кольцевой. Прямой выезд к Строгино перерыли, пришлось кружить еще лишние полчаса.
Все продрогли, устали, проголодались. Мы только выпили кофе рано утром, а уже дело шло к вечеру. Подъехали к дому. Огромная, бесконечная новостройка. Помню, что по стене ползла тень от облака – полдома в тени, полдома на солнце.
Там два лифта, маленький, обыкновенный, и для мебели. Набились все в большой и, разумеется, застряли. Сколько нас было? Человек десять. Короче, все, кто был на похоронах. Лифт напрягся, дернулся и, погасив свет, замер.
Стали нажимать на кнопки – бесполезно, вызываем диспетчера – молчание. Кричим – в подъезде никого. Стучим ногами в двери, зовем на помощь. Даже не знаю, сколько мы там простояли вплотную друг к другу – не присядешь. Дети заныли. Кто-то засмеялся. Потом все засмеялись – от усталости и нервов. Стоим, подвешенные в темном ящике между этажами, и хохочем. Зинаида Васильевна сказала:
– Это ведь Павлуша нам за гроб отомстил!
И снова все захохотали.
Наконец кто-то нас услышал. Парень какой-то. Спрашивает:
– А чего делать-то?
– Звони в диспетчерскую!
А Саша, брат, кричит:
– Да какая диспетчерская?! Тащи топор!
Так, топором, дверь кое-как и открыли.
Поднялись, сели за стол – соседки давным-давно накрыли и нас заждались.
И ты, Франческа, которая всегда раньше отказывалась от водки, теперь попросила себе налить.
Возвращались поздно, чуть ли не на последнем поезде метро.
Ты всю дорогу молчала, положила голову мне на плечо и заснула – намаялась.
А я тогда, в ночном оглушительном поезде, кажется, впервые понял, зачем нужна коллекция. Зачем нужен вот этот гроб. Эта женщина в крематории. Этот лифт. Вот зачем: это – прекрасно. И именно поэтому, а не почему другому, нужно сохранить гроб с выросшим за ночь отцом, и эту Хароншу с голосом Наташи Ерофеевой, и этот лифт, зовущий к топору, ибо все это – прекрасно. Понимаешь, Франческа, прекрасно!
Мы тогда ехали, а по полу перекатывалась банка из-под пива. Heineken. И сейчас вижу, как она катится, пусто дребезжа, в конец вагона, туда, где, растянувшись на сиденье, спала какая-то бабка в валенках с галошами и ватнике, положив под голову сумку «Адидас». И эта бабка была прекрасна.
Незадолго перед смертью отец вдруг захотел со мной сфотографироваться. Я ему говорил:
– Зачем?
Он убеждал:
– Сдохну, Мишка, а ты посмотришь на фотку и, может, вспомнишь отца-моряка!
Я тогда сказал, лишь бы только отстал:
– Ладно, пошли, отец-моряк!
Приходим в ателье рядом с их домом у самого въезда в Строгино. Садимся перед камерой времен братьев Люмьер. Фотограф, молодая девчонка с мальчишеской стрижкой, говорит, вытягивая пальцами из зубов жвачку:
– Вы хоть улыбнитесь!
Наверно, улыбка не очень у нас получалась, потому что девчонка засмеялась:
– А вы скажите – сыр!
И вот совсем недавно искал что-то, перебирал старые бумаги и вдруг смотрю – та самая фотография. Мы с отцом сидим, касаясь мочками ушей, и каждый с сыром во рту.
Когда напивался, он, кроме «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», пел еще всегда «Дымилась, падая, ракета» – и, заграбастав своими ручищами меня, дошкольника, в охапку, заставлял тоже петь, а я вырывался. И тогда он, стискивая мне плечи до боли, рычал услышанные где-то слова:
– Эту жизнь, Мишка, нужно брать, как крепость!
А еще мы с тобой, Франческа, ходили в библиотеку, которой уже не было названия.
В конце апреля опять выпал снег, засыпал весь город. Гололед. С крыш текло. Ты держалась за меня и шла меленькими шажочками, чтобы не упасть. И идти нужно было дальше от стен, по проезжей части – со всех карнизов свешивались ледяные глыбы.
Мы сидели в третьем, застуженном, затемненном, как в войну, зале – читатели вывинчивали лампочки и уносили домой. Кто-то читал с фонариком. Ты принесла лампочку с собой.
Из-за лампочки все и случилось.
Но до этого еще мы спустились в буфет, помнишь? По библиотечным коридорам и залам без конца слонялись какие-то доходяги, калеки, юродивые, и вот один такой подошел к нам в буфете. Это было время, когда там давали только суп, не знаю уж из чего. Еда она и есть еда. Взяли суп, хлеб, подцепили из таза по ложке, прямиком из дома свиданий в Ивделе попавшей в буфет Ленинки, и пошли к столикам. Выбрали незалитый краешек, отодвинули тарелки с недоеденной бурдой, стали плечом к плечу и начали хлебать. Тут этот юродивый с профессорским лбом, в заляпанном, рваном костюме, но с галстуком. В руке у него была такая же почерневшая алюминиевая ложка. Постоял напротив нас, глядя как-то странно то на суп, то на тебя, и вдруг – зачерпнул ложкой из твоей тарелки и быстрей себе в рот.
Стоит и смотрит выжидающе.
Ты опешила в первое мгновение, потом пододвинула ему тарелку:
– Да вы ешьте, ешьте!
Я хотел взять тебе еще суп, но ты сказала, что больше не хочешь. Потом шепнула, что тебе нужно выйти.
Я уже сидел в зале. Ты пришла через несколько минут и села рядом, еще окутанная запахом туалета Ленинки – ни с чем не сравнимого настоя курева и забродившей мочи. Посидела, потом закачала головой:
– Нет, сегодня не могу больше. Пойдем домой!
И стала платком выкручивать свою лампочку.
На выходе милиционерша с карандашиком в руке:
– Откройте сумочку!
Ты открыла, она туда карандашиком.
– А это что такое?
Увидела лампочку.
Тут началось.
Ты стала объяснять, что принесла с собой, и ради Бога, готова ее подарить библиотеке, но милиционерша сразу выхватила у тебя из рук билет:
– Ждите, пока закроется библиотека, будем составлять протокол.
– Да неужели вы думаете, – удивлялась ты, – что я украла у вас лампочку?
Милиционерша стала отпихивать тебя в сторону:
– Вы что, не видите, что мешаете? Смотрите, какая уже из-за вас очередь!
Я пытался что-то объяснить, но безуспешно. Ты хотела взять у нее из коробочки на прилавке гардероба свой билет. Она схватила тебя за руку так, что ты вскрикнула. Тут я не выдержал и стал вырывать тебя:
– Что вы делаете, ей же больно!
Милиционерша выхватила свисток и издала оглушительную трель. Как из-под земли выскочили люди в камуфляже. Мне выкрутили руки, куда-то повели. Я стал вырываться. Один схватил меня за волосы. Я лягнул его ногой и тут же получил удар палкой по почкам. Ты бежала за нами, ничего не понимая, и кричала:
– Зачем? Что вы делаете? Отпустите его! Не надо бить!
Я что есть силы ударил одного из них ногой еще раз, тут мне так крутанули руку, что послышался хруст в плече. Вывели из библиотеки и потащили по снегу к метро, в отделение. Ты еле поспевала за нами. Я кричал:
– Франческа, все в порядке, иди домой!
Снова дали палкой по почкам, чтобы молчал.
Все это было, что ни говори, забавно.
В милиции долго составляли протокол.
– Пиши, Шаров, кольцо металла желтого цвета!
Ты все повторяла:
– За что? Я ничего не понимаю!
Тогда один из тех, в камуфляже, завернул штанину и показал тебе красное с зеленью пятно:
– Вот за что!
Тебя выставили, а меня на ночь повезли куда-то. Мне было даже все равно – куда. Напала какая-то апатия, и разболелось плечо.
Ночь я провел на досках в компании бомжа и одноглазого чечена. Вместо глаза у него были какие-то складочки. В полумраке камеры было видно, как эти складки то сходились, то расходились, будто у него в глазу сидел какой-то мохнатый ночной мотылек.
Чечен сказал:
– Дай посмотрю, что у тебя с рукой.
Плечо опухло. Чечен помял его пальцами и, без всякого предупреждения, резко дернул мне руку. Что-то щелкнуло.
– Все, – сказал он, – спи спокойно!
Наверно, я вскрикнул, потому что кто-то в форме открыл дверь и спросил:
– Что тут у вас, блядь, происходит?
Я ответил:
– Все нормально!
Из-за двери:
– Чего тогда орешь, сука?
Я лег и закрыл глаза.
– Блядь, пидарасы, поспать не дают! – Дверь захлопнулась.
Я никак не мог заснуть, лежал в полузабытьи. Болело плечо.
В носу набухал запах, знакомый мне еще по Льгову и Ивделю.
Забавно, думал я, глядя на тускло светившийся потолок. Забавно.
И еще я думал о тебе.