Это вполне геометрический принцип. Платон, например, употреблял понятие «тождество», – скажем, в процессе думанья «прекрасное» может быть сближено с «истинным», но в тот момент, когда идеи перестали быть идеями, а стали их чувственным воплощением (декоративной живописью и газетой «Грани»), в этот момент они перешли в разряд «нетождественного», стали продуцировать неравенство.
На дверях платоновской Академии было написано «не геометр, да не войдет».
объясняется очень просто, никакой загадки в этой улыбке нет.
То есть улыбка ее и впрямь загадочна – но вы эту улыбку видели не раз, просто отчета себе не даете.
Женщина, изображенная на картине Леонардо, – беременна. Женщина ждет ребенка, на ее устах – улыбка, характерная для женщины в интересном положении: так все беременные иногда улыбаются. Женщина знает и предчувствует то, что, кроме нее, никто и не может почувствовать.
В данном случае она предчувствует, что ее сын спасет мир.
И она этому улыбается.
Согласитесь, тут есть чему улыбнуться.
Картина, которую мы все именуем Джокондой (причем всем известно, с кого этот образ писался, имеется – как у всякой картины – бытовая история создания вещи), – эта картина изображает Мадонну, ожидающую рождения Спасителя.
Это и есть та самая загадка – которую с поразительной наивностью обсуждает крещеный мир. Тысячи людей силятся спросить у Мадонны: ты чему там улыбаешься? – и, не получая ответа, зрители начинают подозревать подвох.
Так возникло много шпионских версий. Вдруг эта картина – автопортрет Леонардо? Или эта женщина замышляет что-то роковое? Один деятель пририсовал Джоконде усы, карикатур на нее нарисовано несчитано – а что она там замышляет, так и не разгадано.
А она действительно замышляет – и это очень значительный замысел.
Впрочем, удивление зрителей перед улыбкой Богоматери – подтверждает, что мир все еще способен удивиться христианству; мы все еще удивляемся тому, что Спаситель рожден смертной женщиной, что его рождение было не торжественным – а случилось в хлеву, и сам Христос тоже смертный – хоть и не совсем простой смертный.
Сколько над ней, бедной, потешались (совсем как над Мадонной и Христом), превратили ее в конфетную обертку (совсем как христианство), опошлили и растиражировали в фальшивых копиях (совсем как веру Христову), и всякий хулиган норовил заявить о себе – высмеивая Ее.
А она все улыбается, готовя миру спасение – и принося себя и плод чрева своего – в жертву.
Это очень хорошая картина. Это очень твердая картина – сделана на века.
Таким, в сущности, и должно быть искусство: говорить о главном, отбрасывать пустое, не реагировать на суету.
Искусство – и Джоконда – заняты важным делом.
И хорошо, что самое важное дело можно делать с улыбкой.
Умер Виктор Топоров – и стало пусто. Фронт оголился – а ведь Топоров был один.
Трудно сказать, что он был совестью русской интеллигенции, поскольку у постсоветской постинтеллигенции нет совести – вместо совести у них корпоративная этика. Топоров просто в одиночку замещал собой целую страту – замещал сразу всю интеллигенцию, которая перестала существовать, хотя потребность в интеллигенции осталась.
Виктор Топоров был русской интеллигенцией в одиночку. Так можно. Ровно так поступает лейтенант, идущий в атаку один, – если взвод невозможно поднять в атаку. Так вели себя все русские интеллигенты; так вели себя Александр Зиновьев и Петр Чаадаев, Чернышевский и Салтыков-Щедрин. Лежащий в укрытии взвод прежде всего ненавидел именно выскочку-лейтенанта, живой упрек в трусости. Идущего поперек корпоративной этики ненавидят больше, чем саму власть, при которой интеллигентам живется недурно. Никакого конфликта с властью у постинтеллигенции на самом деле нет; имеется спектакль, актеры заучили гражданственные роли. За кулисами остается бюджет постановки, обсуждение гастролей, критика в прессе. Спектакль играют давно; но важен не сам спектакль.
Борьба круглоголовых и остроголовых, борьба так называемых либералов и так называемых охранителей – давно символическая. Борьбы реальной нет, – соответственно, невозможно солидаризироваться с борьбой или оппонировать ей; можно лишь отметить фальшивую игру актеров. Имитация протеста дурна тем, что дискредитирует настоящий протест. Если ради забавы кричать «волки», когда волков нет, то в присутствии реальных волков окажется, что крик о помощи истрачен впустую. Так постинтеллигенция израсходовала гражданский протест в отсутствие реальных гражданских чувств, истратила право на свободолюбие, променяла роль интеллигента на суесловие. Гламурные оппозиционеры не тем противны, что читают протестные частушки богачам в Барвихе, но они противны тем, что опозорили самую суть протеста. Ряженые фрондеры не тем мерзки, что говорят слова «совесть» и «права человека» на посиделках в кафе, – но тем, что истратили слова, которые пригодились бы настоящим людям для настоящей жизни. Постинтеллигенции потребовалось позаимствовать риторику у интеллигенции – но зачем слова, забыли. Прежде этими словами защищали народ – теперь оправдывают свое существование. Фразы, которые когда-то жгли сердца, нынче обесценились. А слова нужны. И Топоров оказался в положении человека, который отвечает за украденные слова, – ведь он писатель. Надо вернуть опозоренным словам смысл. Как быть, если пришли волки, а крик «волки» истрачен на карнавале? Как быть, если обществу нужен интеллигент, а интеллигенты нарядились гондонами?
И Топоров работал. Фактически в последние годы он стал сатириком – писал дневник писателя, критику нашего времени. К данной форме он пришел, уже будучи признанным переводчиком и литературным критиком; в конце жизни он стал сатирическим писателем; Зиновьев тоже сперва был логиком.
Топоров в коротких эссе изобразил всю литературную и общественную жизнь России – он высмеял светских мещан так, как их высмеивали Зиновьев и Эрдман, Горенштейн и Грибоедов, Салтыков-Щедрин и Зощенко. Это традиция русской литературы, и Топоров добавил к традиции необычный жанр – воплотил сатиру в дневниковых заметках. Это и литературная критика, и поэзия, и обществоведение – всё сразу; это человеческая комедия.
Символом пустобреха для него стал журналист Быков, а затем Топоров придумал собирательный персонаж – молдавского правозащитника Обдристяну, существо, воплощающее фальшь наших дней. Обдристяну был героем ежедневных заметок – подобно Свифту и Зиновьеву, Топоров умел короткой фразой выявить моральное ничтожество субъекта.
Топоров презирал не оппозицию режиму, но карикатурную оппозицию режиму; он ненавидел не сам протест, но имитацию протеста. Стадное свободомыслие, групповое прозрение – именно это вызывало у него презрение. То, что мы наблюдаем в последние годы, есть голливудский фильм, снятый по мотивам гражданской позиции интеллигента. В массовке попадаются неплохие лица – но это кино, а реальная жизнь отношения к этому не имеет. Есть проданная страна, олигархия, капитализм без профсоюзов, народ, который обокрали. Не интеллигентов обокрали – постинтеллигенцию как раз пригласили в обслугу, – обокрали народ. Требуется тот, кто будет говорить от имени обездоленных, – как требовалось и прежде, исторически нужда в интеллигенции потому и возникла. Но интеллигентов больше нет – есть рассерженные менеджеры, статисты из голливудского фильма про русскую жизнь.
Вслед за рафинированным гуманистом Эразмом образованный Топоров принял простой моральный императив: «Народ тебе должен многое, но ты должен народу всё». Феномен Топорова в том и состоял, что он имел все основания не разделять судьбу народа – а он захотел разделить. Он так и жил – наотмашь, навылет, до отказа, – как живет народ. Некогда это был императив интеллигенции; потом про него забыли. Топоров вспомнил заново. Он так писал, словно писал от имени всех – но писал ярко, как только он и мог писать.
Проблема, которую изучал Виктор Леонидович Топоров, крайне серьезна. Вопросы он формулировал ясно. Что есть демократия в мире, где демократия потеряла лицо? Что представляют из себя традиционные «западные ценности» в эпоху кризиса западной цивилизации? Как можно войти в европейский дом, если этого дома нет? Что есть Родина – если той родины, которую мы знали, уже нет?
Топоров на протяжении 20 лет умел идти против течения; в те годы, когда все говорили и делали глупости и подлости, участвовали в разграблении страны словом или делом, он говорил трезво и храбро.
Так Виктор Топоров стал русской интеллигенцией в одиночку; он продержался довольно долго. Тяжелая работа, и он ее делал хорошо.
У него была репутация человека грубого; кто-то считал его злым – поскольку Топоров не прощал морального ничтожества. Это, вообще говоря, нормально: тот, кто упорно говорит нелицеприятную правду, считается сумасшедшим, вздорным. Светская чернь не прощает насмешки, они хотят, чтобы их воспринимали всерьез. Они потешались над Чаадаевым и плевали в Зиновьева, а потом включили Чаадаева и Зиновьева в пантеон – и записали их себе в корпорацию. Но ведь Топоров – это же не Чаадаев, ну он же не Зиновьев, он – просто грубиян. А Топоров был именно классическим русским интеллигентом, как Зиновьев и Чаадаев. В нашем восприятии искусства очень властна иерархия: мы не можем никак поверить, что лейтенант, идущий один в атаку, замещает собой армию и становится генералом естественным образом; ему ведь это не положено. Ладно, Зиновьев – к нему привыкли. Но вот Топоров? Однако это происходит само собой – так было некогда и с Зиновьевым, и с Чаадаевым. Надо просто быть смелым: попробуйте, дело того стоит. Топоров вышел вперед и стал непримиримым человеком – прежде всего к тем, кто проституирует категорию разума. Он всех приучил к тому, что каждый день дает зажравшейся сволочи пощечину – еще и еще. Ты сплясал в Барвихе, жирдяй? Получай. Ты притворился правозащитником, лицемер? Получай. Его называли шутом, хотели унизить. Он был шут в той же степени, что Свифт или Рабле: читатели хохотали над теми, кого он высмеял. Думаю, жанр короткой шутки Топоров выбрал случайно, взял то, что пришлось по руке.