И какое же удивление овладевает тобой, когда едешь по крошечной, с нашей точки зрения, стране и час и другой, а ей все конца и краю нет.
Оказывается, есть горизонт, кругозор, и он ставит всему предел. Он и есть мир бесконечный. Есть то, что человек может охватить одним взглядом и вздохнуть глубоко, – это простор и родина. А то, что за его пределами, – не очень-то и существует.
Два полярных впечатления владеют мной.
В России что-нибудь да заслонит взор. Елка, забор, столб – во что-нибудь да упрется взгляд. Даже в какой-то мере справедливым или защитным кажется: тяжко сознавать такое немыслимое пространство, если иметь к тому же бескрайние просторы.
Я ехал однажды по Западно-Сибирской низменности. Проснулся, взглянул в окно – редколесье, болото, плоскость.
Корова стоит по колено в болоте и жует, плоско двигая челюстью. Заснул, проснулся – редколесье, болото, корова жует по колено. Проснулся на вторые сутки – болото, корова.
И это было уже не простор – кошмар.
И другое – арка Чаренца в Армении.
Отрог подступил к дороге, подвинул ее плечом вправо, дорога подалась в сторону, легко уступая, но тут и справа появилось кряжистое плечо и подтолкнуло дорогу влево, дорога стиснулась, сжалась, застряла, увязла в отрогах – горизонт исчез. И вдруг вырвалась, вздохнула – справа раздался внезапный свет, будто провалилась гора, на миг что-то проголубело, просквозило вдали, и маленькая горка досадно снова все заслонила. Впрочем, она бы еще не все заслонила, что-то еще могло синеть за ней краешком, если бы не странное сооружение на вершине, скрывшее остаток вида. Оно выглядело довольно неуклюже и неуместно. «Сейчас мы это проскочим», – успел подумать я, почему-то рассердившись на это препятствие взгляду. Но мы круто свернули с шоссе и со скрежетом въехали на горку. Арка на вершине приближалась и наконец заслонила собой всё. Мы вышли.
Я недоуменно взглянул на друзей: зачем стали? Чем замечательно это слоноватое строение?
– Арка Чаренца, – сказали мне и молча пропустили вперед.
Я почувствовал какой-то сговор, от меня чего-то ждали, какого-то проявления. Ровным счетом ничего замечательного при всем желании не обидеть друзей я в этой арке не обнаружил. Меня подтолкнули в спину, даже как-то жестко. Недоумевая и чуть упираясь, я прошел под арку и охнул.
Боже, какой отворился простор! Он вспыхнул. Что-то поднялось во мне и не опустилось. Что-то выпорхнуло из меня и не вернулось.
Это был первый чертеж Творения. Линий было немного – линия, линия, еще линия. Штрихов уже не было. Линия проводилась уверенно и навсегда. Исправлений быть не могло. Просто другой линии быть не могло. Это была единственная, и она именно и была проведена. Все остальное, кажется мне, Бог творил то ли усталой, то ли изощренной, то ли пресыщенной рукой. Кудрявая природа России – Господне барокко.
«Это – мир», – мог бы сказать я, если бы мог.
Пыльно-зеленые волны тверди уходили вниз из-под ног моих и вызывали головокружение. Это не было головокружение страха, боязни высоты, это было головокружение полета.
В этих спадающих валах была поступь великая и величественная. Они спадали и голубели вдали, таяли в дымке простора, и там, далеко, уже синие, так же совершенно восходили, обозначая край земли и начало неба. Какое-то темное поднятие было справа, какое-то сизое пропадание слева, и я вдруг почувствовал, что стою с приподнятым правым плечом, как бы повторяя наклон плеча невидимых весов, одна чаша которых была подо мною. «Это музыка сфер», – мог бы вспомнить я, если бы мог. Передо мной был неведомый эффект пространства, полной потери масштаба, непонятной близости и малости – и бесконечности. И моего собственного размера не существовало. Я мог, казалось, трогать рукой и гладить эти близкие маленькие холмы и мог стоять и поворачивать эту чашу в своих руках и чувствовать, как естественно и возможно вылепить этот мир в один день на гончарном круге. («Что такое мастер? – сказал мне однажды друг. – Творение должно быть выше его рук. Он возьмет в руки глину – и она выпорхнет из рук его…»)
…И вдруг эта близость пропадала – и мир подо мной становился столь бесконечен, глубок и необъятен, что я исчезал над ним и во мне рождалось ощущение полета, парения над его бескрайними просторами. «Горний ангелов полет…»
– Видишь Масис? Масис видишь? – Я вздрогнул. Что тут можно было увидеть еще? Друг протягивал руку к краю земли. – Вон, видишь? Чуть темнеет. Вот слева маленькая вершинка, она лучше видна. А справа уже большая. – Друзья наперебой чертили в воздухе контур. – Видишь? Он то пропадает, то опять виден.
Я напрягался и то ли видел, то ли не видел. Я ведь не знал, что именно мне надо увидеть.
– Вижу, вижу! – восторженно подтверждал я, тоже обводя рукой нечто невидимое. (Достаточно ли восторга на моем скифском лице?) И действительно, вдруг показалось, что некая линия в голубом небе чуть потемнела, обозначилась, поднимаясь вверх. – Большую вижу! (Или от напряжения потемнело в глазах?)
– Правда видишь?
Я все еще не видел Арарата.
– Ну, пора, – сказали мне.
Смущаясь, прошел я назад под арку. Мои друзья шли легко.
– Ах, если бы мы захватили с собой вино!
– То что же?
– То мы бы выпили тут, Господи.
Я оглянулся в последний раз: «Вот тот мир, где жили мы с тобою…»
Как естественно, что Ной приплыл именно сюда! Нет, он не сел на скалу Арарата, он причалил. Он не знал другой земли и приплыл на ту же землю. Другие пейзажи просто исчезали за кормой, он не видел их, они не отражались на его сетчатке. Переселенец ставит новый сруб в том месте, в котором способен узнать родину.
Страна не мала для человека, если он хоть раз почувствует ее простор. «Здесь я увидел мир», – говорят о родине.
Озеро
Из центра Еревана, где все строения, кажется, поставлены уже навсегда, все притерто и прижито, ладно, прочно и окончательно, мы попадаем в розовое одинаковое младенчество новых районов, оттуда в пропыленный индустриальный пригород, а дальше у дороги вырастают крылья. Слева от дороги – левое крыло, справа – правое.
В пейзаже Армении царствует линия, горизонт ее крылат. Приподымется левое крыло – опустится правое. Левое золотится на солнце, правое синеет в тени. Цвет меняется сразу, часто и бесконечен в оттенках, но пестроты никакой нет – в каждом своем существовании он целен, всеобщ.
Исчезнут последние строения, появятся виноградники, прикованные к бетонным столбам (до чего же мало дерева в Армении!), а потом и виноградники вдруг пропадут. Только крылья дороги, только линия и цвет, только всплывают черные лужицы жары на взгорбах дороги. И такая подлинность и единственность этой страны снова и снова является тебе, что подлинность эта кажется уже чрезмерной. А когда чувство рождается в человеке, то оно рождается одинаково и в другом, как рождалось всегда. То же чувствует шофер, что чувствую я и что чувствует мой друг. И так же выразить это нечем. И поскольку выразить нечем, чувство прибегает к цитированию.
– Все-таки как это хорошо почувствовал Сарьян… – говорит мой друг. – Никто по-новому не может. Все – как он.
И я думаю вдруг, что никакой трансформации художнического видения не потерпит эта натура – так она точна. Быть в плену у этой абсолютной точности линии и цвета, должно быть, не под силу художнику, а копия – невозможна. Что ж, земля эта была уже создана один раз, и второго творца быть не может.
Мы поднимаемся в горы, они вырастают на горизонте, невысокие и плавные; эти женственные линии сводят с ума. Никогда бы не подумал, горожанин, что влечение к земле так похоже на желание. Без преувеличения, я страстно хочу слиться с нею, даже взять ее силой. Захватчик дремуч, неосознан, но зерно его здесь. И если во мне живет захватчик, то вот он…
Напряжение горной дороги вдруг ослабло, теснота распалась, горы отступили, мы въехали в долину, и на горизонте впервые обозначилась прямая линия.
Такая дорога могла привести меня в Апаран, Бюракан, Гехард. Такое чувство могло привести меня только на Севан.
О эти знаменитые места! Я их опасаюсь. Как бы скептически ни настраивал я себя, в дороге непременно нарастает ожидание некоего восторга, откровения и счастья, потом все не совпадет, разочарует и распадется. Разве в воспоминаниях снова оживет и раскрасится… Сколько видел я разных маленьких Мекк, пустых, выпотрошенных, рассмотренных, как расстрелянных! Слава убийственна не только для людей.
Севан приблизился ко мне, и я не испытывал ни потрясения, ни восторга. Озеро. Красивое озеро. Даже очень красивое. Но я больше слушал какую-то тоску и тревогу – невнятная и опасная возня поднималась во мне.
Свет… Слишком много света.
Сейчас я ловлю себя на том, что, когда говорил «линия и цвет», я не был точен. Я скорее следовал традиции, нежели собственному ощущению. Я скорее отдавал дань Сарьяну, чем натуре. Может быть, моя привычка и склонность к северным гаммам не давала мне возможности оценить резкую подлинность красок юга. Во всяком случае, ничего своего в ощущении цвета в Армении у меня не было. Хотя, конечно, я легко отдаю должное их подлинности по сравнению, например, с красками наших поддельных черноморских субтропиков…