раздражать. В «Богом данной» все шло своим чередом – зерна ложились в землю, давали ростки, плоды, рушились под ножом и снова падали в рыхлое поле.
Когда пришла перестройка и стихийный Арбат художников, музыкантов, поэтов и прочих безумцев выплеснулся на улицы, Бориспольский тоже решил вспомнить детство. В хорошие дни сезона, ухмыляясь про себя, он становился у входа в «Асторию», клал на землю футляр и играл часовой концерт, завершая его неизменным «Раскинулось море широко». И нельзя сказать, что было важнее для старика – неплохая прибавка к пенсии или молодое, шкодное удовольствие от работы с «курортной» публикой. Вспоминая уроки Столярского, скрипач заставлял инструмент мяукать и кукарекать, изображать ссоры влюбленных и тернистый путь пьяницы к дому. Впрочем, классическими произведениями он не пренебрегал – к семидесяти годам Бориспольский счел, что дорос, наконец, до Моцарта, и мог играть его вечно. Пронзительная печаль и молодая беспечная легкость композитора пришлись скрипачу особенно по душе.
Седая Розочка все вздыхала: «С этой улицей тебя не будут уважать люди». Дмитрий Васильевич гладил ее по нежным кудрям и целовал в щеки – не о чем волноваться, золотко. За два года он стал своим на набережной, его узнавали, здоровались, называли на «вы», приглашали сыграть в кафе, клали в футляр цветы и порой аплодировали не хуже, чем в филармонии. Если скрипач о чем и мечтал – умереть вовремя, до того, как откажут ноги и голова. Но до смерти еще оставалось время – как и многие здешние старики, занятые делами, Бориспольский был вполне бодр и даже силен.
…В этот день его место подле гостиницы оказалось неожиданно занято – длинноволосые парни из Коктебеля попросились подзаработать на набережной. С ними была беременная флейтистка, поэтому скрипач не стал возражать. Он прогуливался в тенечке подле кафе «Аркадия», ожидая своего часа, и небрежно разглядывал товары. Бусы из «крымских самоцветов» делали невесть где, местных ювелиров, знающих толк в дарах Карадага, осталось мало, и они не торопились выносить на всеобщее обозрение перстни тонкой работы и подвески с молочно-голубыми агатами. Зато витрина кукольницы смотрелась как стенд музея – ловкая мастерица повесила на крючки татарина с татаркой в пестрых халатах, степенного караима в шапочке и при нем улыбчивую жену, длиннокосую украинку и ее гарного хлопца, грека в белой рубашке, шального цыганенка со скрипочкой. Сама торговка сидела в тени, только мощные руки, похожие на когтистые лапы, высвечивало яркое солнце. На пальце правой руки красовался серебряный скорпион, смутно знакомый старому скрипачу. Но он не стал вспоминать – откуда. И перешел на другую сторону, где у Музея древностей выставлялись работы городских живописцев.
Рисовальная школа в Феодосии за последнюю сотню лет потеряла немного, писали мастера здорово, в особенности пейзажи и натюрморты. Разнообразие не поощрялось, но заурядными картины тоже не выглядели – то там то здесь вспыхивали искры подлинного таланта. Но, увы, не у всех.
Тощая и угрюмая, словно помоечная ворона, девочка-портретистка рисовала прескверно. Жесткий штрих рвал бумагу, гуляли пропорции, уныние так и ползло с листа. Две-три готовые работы не годились даже для пляжных кафе. Исцарапанный грязный мольберт внушал жалость, бумагу, похоже, дергали из альбома, обкусанные карандаши брали в ближайшем киоске «Союзпечати». На глазах у скрипача расфуфыренная дама профсоюзного вида скривилась, разглядев свой портрет, и наотрез отказалась платить. Хмурая девочка ничего не сказала нахалке, только сильнее съежилась на своем переносном стульчике. Ей было стыдно и гадко, однако она продолжала сидеть, поглядывая на проходящих туристов голодным взглядом. Совсем школьница, хорошо, если пятнадцать стукнуло. Школу небось не кончила, а думает, что художник. Думает? Что ж. Когда беспризорник Митяй ошивался на набережной, он смотрелся не лучше.
До «Эрмитажа» – десять минут на такси. Если у девочки есть талант, подарок поможет ей встать на ноги – недаром Столярский давал дорогие скрипки даже самым тупым новичкам. Если таланта нет, пусть хотя бы порисует хорошими красками. Почувствует себя человеком.
Бойкая молодящаяся продавщица удивилась заказу, но честно выполнила его. Все, что может потребоваться для занятий искусством, – карандаши «Кохинор», мягкий ластик, папка с шероховатой, плотной бумагой, блокнот для набросков, набор угольков, пылящий сквозь коробку. Коробка акварели в серебряных фантиках, словно конфеты, знакомая надпись «Ленинград» – города уже нет, а краски еще продают. Тюбики масла, баночка растворителя, пестрые стерженьки пастели. Кисточки какие желаете – колонок, соболь, белка? Нужен ли вам этюдник? С вас… понимаю, серьезная сумма. Убрать что-нибудь? Благодарю, заходите еще, дорогой вы наш человек.
…Скрипач отпустил машину и медленно поднялся вверх по Галерейной. Скрипичный футляр казался ему тяжелей обычного, увесистый желтый ящик, забитый доверху, оттягивал плечо неудобным жестким ремнем, папка все норовила упасть на асфальт. У музея Грина Бориспольский остановился, глотнул воды из заботливо припасенной бутылочки. Он был потен, как мышь, но присесть отдохнуть было негде. Деревянные скамьи заняли самостийные экскурсоводы, обещая прогулки на море, в горах и по самым таинственным уголкам Крыма. Между жухлых деревьев ютился лоток с книгами, облепленный покупателями. Какой-то восторженный мальчик в джинсах взял светлый томик, раскрыл, не глядя, и тут же прочел подруге: когда для человека главное – получать дражайший пятак, легко дать этот пятак, но когда душа таит зерно пламенного растения – чуда, сделай ему это чудо. С оборотной стороны томика хмурилась фотография – писатель с мятым лицом и большими, как у грузчика, кулаками.
«Глупство какое, – улыбнулся старый скрипач. – Делать чудеса – все равно что делать детей, – никогда ведь не знаешь, получится или нет».