И до поздней ночи Дамоклес взирает на небеса: они кажутся ему огромной клеткой, в которой миллионы Жеоржин распевают свои звездные песни, услаждая его душу.
* * *
Если бы в то утро какому-нибудь крестьянину понадобилось пугало, чтобы отгонять ворон с поля, тетушка Резиль с ее настроением как нельзя лучше подошла бы для этой цели. Она всю ночь не смыкала глаз. Несметное количество выпитых ею чашек сэзи[29] не помогло ей избавиться от впечатления, произведенного визитом мэтра Нерестана Дамоклеса, мирового судьи. Порядочнейшего из порядочных. Отца семейства. Благочестивого католика. И вот этот самый мэтр Дамоклес явился к ней вовсе не для того, чтобы предложить свою помощь старой негритянке, которая годится ему в бабушки, а чтобы предложить ей роль сводни. Склонить ее к тому, чтобы она отравила ядом разврата душу невинной девушки. А когда Резиль отказалась, он пообещал выплачивать ей каждый месяц сумму вдвое больше той, что она получает от отца Наэло. И чтобы окончательно рассеять ее сомнения, этот дьявол во плоти принялся ее убеждать, будто господь бог в бесконечном милосердии своем давно уже привык смотреть сквозь пальцы на мелкие грешки гаитянских негров. Имя мэтра Дамоклеса стало для нее сущим наваждением. Оно извивалось в ее сознании, словно сотня ужей. И страшнее всего было то, что в конце концов она согласилась. Пошла на эту сделку. Она, Ирезиль Сен-Жюльен, смиренная раба божья, сама затянула у себя на шее петлю сатаны. Двадцать монет в месяц, если дела с Жеоржиной пойдут на лад. А все из-за того, что, несмотря на деньги отца Наэло, последние числа каждого месяца скалили на нее зубы, словно стая псов. Бешеные псы — вот они кто, эти последние числа. И чтобы спастись от их зубов, ей приходилось стоять с протянутой рукой на паперти. А ведь ей пошел уже девятый десяток! И это в городе, где любой безродный бродяга считает своим долгом походя облить грязью ее доброе имя. Долгие годы унижений затянули паучьей сетью душу тетушки Резиль. Двадцать монет Дамоклеса позволят ей разом смахнуть эту паутину. Последние числа приползут к ней на брюхе, станут ласково тереться о ее дряхлые колени… Вот что вовлекло ее в бесовскую затею мэтра Дамоклеса. И все было бы хорошо, не преступи она заповедей господа бога и его святых. У нее было такое ощущение, будто она сперва начисто вымыла руки, а потом обтерла их грязным полотенцем. Вот с чем можно сравнить ее поступок!
Тетушку Резиль терзал стыд. Сделка, заключенная с Нерестаном Дамоклесом, сочилась по ее венам, как трупный яд. Проступала грязными пятнами на белизне ее души. Ах милосердная матерь божья, ты оплошала, послав это последнее испытание сестрице Зизиль… Слишком уж понадеялась на ее благочестие…
Всю ночь совесть тетушки Резиль, словно ошалелая рыба, то плескалась в прозрачной святой водице, то барахталась в бесовской луже мэтра Дамоклеса, не в силах отыскать пути к морю успокоения. Морю, которое разрешило бы все противоречия, что томят несчастных рыб, обитающих в негритянских душах. Тетушке Резиль не суждено было добраться до него. И потому всю ночь скрежетали ржавые тросы, в которые с годами превратились ее нервы. Она тщетно пыталась разжечь свою трубку и в конце концов, обессилев от этих попыток, разбила ее о стену. Настал час, когда ее нос, требуя понюшки, заверещал, словно голодный младенец. Но она уже была не в состоянии сообразить, откуда доносятся эти звуки. Щепоть табака угодила в глаза. Их обожгло огнем. Все существо тетушки Резиль охватил пожар. Черные языки, крича и проклиная все на свете, лизали покой наступавшего утра.
* * *
И снова свежий прилив вечера взял приступом насыпи жары, осевшие за день на всем живом. Жизнь снова стала нежной, как песок антильских побережий, когда по нему бродишь босиком предрассветной порой. Нежной, как пушок овсянки, только что вылупившейся из яйца. Таким же нежным должно быть на ощупь и тело Жеоржины. Жизнь и Жеоржина — вот два слова, звучащие как оправдание любовного хмеля, вынесенное согласно всем законам вселенной. Так пела страсть в сердце судьи Нерестана Дамоклеса.
* * *
А Жеоржине Пьерилис жарко. Август грубошерстным свитером липнет к ее груди, которой несносен любой лифчик, даже сотканный из звездной тьмы. Ища избавления от жары, Жеоржина раздевается донага и, время от времени окатываясь ведром холодной воды, проводит вечера в крохотном садике, что цветет за ее окном. Ничей любопытный взор не может потревожить ее в этом укромном уголке. Ее нагота сводит с ума только звезды да ночных птиц. Вода струится по ее телу, только ей Жеоржина может доверить самые сокровенные из своих помыслов: ведь вода — не мужчина и не женщина. И она с упоением отдается невинным ласкам воды. А кумушке речной воде, набравшейся хитрости у плутоватых крестьян, только того и надо. Пройдет недолгий срок, и, слившись с Океаном, она поведает ему историю своей любви к Жеоржине, и затоскует Океан, этот голубокожий негр, ибо нет на свете любовницы, что была бы ему под стать. Не так ли, господин Ветер? Ведь Жеоржина ему не пара. Пока ее тело обсыхает под взором луны, Жеоржина воссоздает в своей памяти образ лейтенанта гаитянской гвардии, которому решила вручить связку золотых ключей, открывающих доступ к ее прелестям.
«Вот уж кто меньше всего похож на лейтенанта, — размышляет Жеоржина, — так это Нерестан Дамоклес». Он воображает, будто блестки его посул могут сравниться с солнечным блеском меча любви. Дважды в течение дня тетушка Резиль пробовала завязать с ней разговор о Дамоклесе. Старалась втолковать, что, в конце концов, она, Жеоржина — простая девушка, а не какая-нибудь знатная дама и что ей вовсе не обязательно чересчур пристально вглядываться в того, кто вознамерился взять в свои руки бразды любовных утех. Стоит ей только закрыть глаза, и она преспокойно проглотит все эти помои, забудет, что этот негр давно женат и у него полдюжины ребятишек, что каждый вечер он становится жалким рабом подагры. Все это пустяки, в жизни важен лишь достаток, туго набитый кошелек. И подумать только, такие речи она слышит от женщины, которая всю жизнь рядилась в святошу! Но зачем это ей, Жеоржине, проводить ночи, спасая от подагры какого-то мэтра Дамоклеса, будь он хоть трижды мировым судьей? С какой стати? Ведь женское тело — это не обвиняемый, которого ледяные руки судьи могут крутить и вертеть и так и этак. Катись-ка ты подальше, папаша Нерестан! И Жеоржина снова обдаст себя ведром воды, словно желая смыть с кожи прикосновения незримых рук мэтра Дамоклеса.
* * *
Подобно сердцу, ждущему очередного прилива свежей крови, судья Нерестан Дамоклес ждет половины девятого. Накануне тетушка Резиль бросила ему:
— Каждый вечер, начиная с половины девятого, она прохлаждается у себя в садике, голая, как бутылка. В чем мать родила.
— Да ведь это и есть единственный по-настоящему роскошный наряд, — восторгается Нерестан и поглядывает на часы, чьи стрелки неуклонно ползут в направлении полюса любви. О чудо из чудес — необратимый ход времени! Цель путешествия — блаженство. Срок пребывания — вечность. По иронии судьбы сигнал отправления дают куранты на церкви святых Иакова и Филиппа. Светофор вожделения меняет красный цвет на зеленый. Дамоклес срывается с тормозов. Он выскакивает на улицу, оставляя за собой струю лаванды. Он ничего не видит, ничего не слышит, ни о чем не тревожится. Стремительным порывом ветра он влетает на порог тетушки Резиль. Та уже ждет его.
— Все в порядке, — шепчет старуха, и в ее голосе неожиданно слышатся молодые нотки.
Она отворачивается, давая возможность сияющему Нерестану раздеться. На всякий случай он решает остаться в трусах. И на миг застывает у двери, ведущей в садик.
— Ну идите же, идите! — торопит его тетушка Резиль, чувствуя, как по ее собственным венам сумасшедшей кровью разливается нетерпение.
Змеем-искусителем Дамоклес проскальзывает в темноту. В его ушах призывно звучит плеск воды. На мгновение он останавливается, соображая, куда идти дальше. И тут его взгляд падает на силуэт Жеоржины. Она стоит к нему спиной. О полдень всех его надежд! Никогда еще солнце не светило так ярко над благословенной гаитянской землей! О сон в летнюю ночь! Впрочем, к черту все эти книжные образы! Сама жизнь озарила его своим сиянием, чтобы он стал живее всех живых на земле, — жизнь, блистающая, как потоки расплавленного золота, свежая, как молодой початок маиса. Дамоклес чувствует, что близок миг, когда он станет сопричастен тому немеркнущему огню, что обжигает его веки. Имя Жеоржины трепещет на его губах. Но Жеоржина не слышит его. Она мысленно взбирается все выше и выше по гигантскому манговому дереву своих грез, усеянному цветами любви. Из воспаленного рта Дамоклеса вырывается призыв:
— Жеоржина, Жеоржина, милая!
Она соскальзывает с дерева своих видений и падает на раскаленную жаровню, которая оказывается невесть откуда взявшимся в саду полуголым мужчиной. Ночь раздирают крики, похожие на визг пилы: