Я уверен, они получили такие инструкции «по мерам безопасности», как им, наверное, сказали. Что же мне было делать? Кричать во весь голос о моих самых добрых намерениях, бить себя в грудь и клясться, что я просто люблю их и совсем не опасен? Да, я люблю их! Понимаешь, я сам был когда-то таким же. У меня были резвые ноги и гибкие руки, и я говорил как поэт. Спроси деревенских девушек и завистливых парней из нашего городка, — да только где их теперь найдешь! Столько лет прошло, что это, наверное, нелегко. Чтоб найти хоть отблеск юности и красоты тех дней, тебе придется всматриваться в каждое измученное болью лицо в нашей деревне или искать на кладбищах, где могилы тянутся рядами вдоль аллей. Одно такое лицо... О господи, о чем я говорю?
Единственное, чего я хотел, это поболтать с ними, показать им Чикаго, угостить их на свои деньги, чтобы им было что вспомнить, когда они вернутся на наши острова.
Они бы сказали своим родным: «Мы встретили старого, доброго человека, он пригласил нас к себе, в свою не слишком просторную, такую же старую, как он сам, квартиру. Когда мы уселись на софу, она провалилась и поломанные пружины уперлись в пол. Но зато каким поваром оказался этот старик! И каким он был добрым. Мы никогда не думали, что рис и адобо могут быть такими вкусными. А цыплята реллено! Когда кто-то спросил, чем он их фарширует, — мы никогда ничего подобного не пробовали! — он улыбнулся и ответил: «Они из небесного супермаркета», и, как клоун, коснулся руками своей головы и прижал их к сердцу, словно в нем-то и хранились дары небес. У него был магнитофон, который он называет волшебным звучащим зеркалом, и он записал голос каждого из нас. «Скажи что-нибудь по-илокански, спой какую-нибудь нашу кундиман31, пожалуйста», — говорил он, и глаза его тоже просили, умоляли. О, как мы веселились, слушая эти записи! «Когда вы уйдете, — сказал нам старик, — я буду слушать ваши голоса с закрытыми глазами, и вы будете снова со мной, и я уже больше никогда не буду одинок, никогда». Нам хотелось плакать, но он был таким смешным, и мы засмеялись, и он смеялся вместе с нами».
Но, Тони, они не захотели прийти. Они благодарили меня, но отвечали, что у них нет времени. А другие вообще ничего не отвечали. А может, еще хуже — я был им противен. Они стыдились меня. Как я осмелился быть филиппинцем?
Воспоминания внезапно обрушились на него, каменным грузом легли на грудь. Он задохнулся.
— Ладно, теперь послушай, как надо держаться на воде, — сказал Тони, но голос его был каким-то чужим, — это не был голос Тони.
Фил был один и плакал, пытаясь вдохнуть воздух. Глаза его постепенно открылись, дышать стало легче. Небо за окном было серое. Он взглянул на часы: четверть шестого. Концерт начнется в восемь. Может быть, Тони скоро вернется?
Квартира медленно нагревалась. В радиаторах батарей, казалось, скреблись сотни крыс. У него была запись этих звуков в «звучащем зеркале».
Фил улыбнулся. Ему пришла одна мысль. Он возьмет «звучащее зеркало» в театр, сядет на свое место возле Самой сцены и запишет все песни и танцы.
Теперь он совершенно проснулся и был даже по-своему счастлив. И чем больше он думал о том, как запишет выступление танцоров, тем лучше он себя чувствовал. Если Тони сейчас появится... Он сел, прислушался. Радиаторы молчали. И не было слышно звуков шагов и щелканья ключа в замке.
* * *
Поздно ночью, вернувшись из театра, Фил сразу понял, что Тони уже дома. Ботинки стояли перед дверью. Он тоже, наверное, устал, и не стоило его беспокоить.
Фил ждал его до последней минуты, а потом ему пришлось гнать машину вовсю. Он не хотел, чтобы на него глазели со всех сторон, когда он будет пробираться со «звучащим зеркалом» на свое место перед самой сценой. Он надеялся, что Тони уже здесь. Незадолго до того, как свет начал гаснуть, он поставил магнитофон на его кресло рядом с собой. Откинувшись назад, он следил за началом представления, уверенно и ловко управляясь с микрофоном, кассетами и регуляторами, не спуская со сцены глаз. Он все запомнит. А потом станет озвучивать свои воспоминания об этом вечере магнитофонными записями, и танцоры снова будут с ним, такие же хрупкие, изящные и юные.
Электрический фонарь, подвешенный высоко на кирпичной стене вдоль аллеи напротив южного окна гостиной, освещал Филу дорогу к софе; он осторожно положил на нее магнитофон, стараясь не шуметь. Потом включил верхнюю лампу; снимая пиджак, он думал: может быть, Тони не спит и ждет его? Они бы послушали вместе записи танцев и песен, которые Тони пропустил. А потом он расскажет Тони обо всем, что случилось за этот день, и даже часть своего сна.
На цыпочках подошел он к двери в спальню Тони и услышал ровное дыхание крепко спящего человека. В полумраке голова Тони, глубоко вдавленная в подушку, выделялась темным пятном, он лежал на боку, и колени его были подтянуты почти до рук, скрещенных под подбородком, — гигантский эмбрион из последнего стеклянного сосуда! Фил тихонько закрыл дверь и вернулся к софе. Сняв крышку магнитофона, он оглянулся, отыскивая ближайшую розетку, нашел, включил «звучащее зеркало», поставил кассету и нажал кнопку воспроизведения, отрегулировав громкость на самый тихий звук. Сначала ничего не было, кроме потрескивания статики и каких-то странных вздохов, но затем послышался ритмичный топот ног под знакомую мелодию.
Все прекрасные юноши и девушки вошли в его комнатушку, танцуя и распевая. Юноша и девушка сидели на полу напротив друг друга, держа за концы два длинных бамбуковых шеста параллельно над самым полом; они с треском сталкивали их и разводили, а танцоры, изгибаясь и раскачиваясь, легко впрыгивали в эту щелкающую бамбуковую ловушку и ловко выпрыгивали, когда она захлопывалась, спасая свои стройные коричневые ноги, — туда и сюда, туда и сюда, все быстрее и быстрее, подчиняясь возрастающей ярости деревянных щипцов, в деланной панике и в гармоничном порхании босых пальцев и лодыжек, ибо горе неловкому: его ждала боль раздробленных костей и защемленных мускулов, а еще — боль унижения. Затем последовали другие танцы в сопровождении других песен, полные отзвуков жизни и смерти древней родной страны: вот игороты вереницей спускаются с горной вершины, вот крестьяне взбираются на холм в дождливый день, вот соседи переносят хижину, и сильные ноги их выглядывают из-под съемной крыши, вот возлюбленные скрывают свою любовь среди диких живых изгородей, подальше от глаз людских, подальше от часовни, чей колокол то и дело звучит, призывая на празднество или на молитву. И наконец — нескончаемая овация, набегающая волна за волной.
— Выключи эту штуку!
Голос Тони прозвучал отчетливо и резко, перекрывая замирающее эхо гонгов и аплодисментов.
Фил выключил магнитофон; во внезапной тишине голоса превратились в лица, знакомые и близкие, как жесты и прикосновения, и не уходили, даже когда он перестал их вспоминать, продолжали кланяться, как там, на сцене, грациозно и легко, повторяя: «Спасибо, спасибо, благодарим вас!» — перед призрачной аудиторией, которая продолжала аплодировать в безмолвии и восторженно топать ногами в поглощающей все пустоте. Фил хотел присоединиться к этому финалу, вообразить, будто и он прощается со зрителями перед закрытием занавеса, стыдливо отвесить грациозный поклон, но он был нескладный, негибкий и старый, — какая уж там грация! — и мог только повторять: «Спасибо, спасибо, благодарим вас!», благодарный тем, другим голосам, и поющим звукам, и воспоминаниям.
— О господи боже мой! — вскричал человек в соседней комнате и застонал так мучительно, страшно, что Фил упал на колени и прикрыл обеими руками свое «звучащее зеркало», чтобы заглушить его, ибо ему показалось, что оно еще продолжает смеяться и петь, хотя он его выключил.
И тогда вдруг он вспомнил.
— Тони, что сказал тебе врач? Что он сказал? — крикнул Фил и замер, затаив дыхание, уже не понимая, кто из них двоих целый день больше ждал этого окончательного приговора.
Ответа не было. А у него под пальцами трепетали крылья птиц и звучали гонги. Что там бормочет Тони? Фил хотел услышать, он должен был знать. Руки его обняли мертвую машину, и голова упала на проигранную кассету.
Близилось уже утро, и сон сломил его и унес во тьму, где он закачался на волнах безбрежного моря.
А ДАЛЬШЕ — СТЕНЫ, СТЕНЫ, СТЕНЫ...
Я приехал в Нью-Йорк посмотреть статую Свободы и кузена Мануэля, покинувшего Филиппины шестнадцать лет тому назад. В Интернэшнл Хаус места для меня не нашлось. Начались занятия на летних курсах, и с жильем было туго. Даже мольба «Я — филиппинец!» не возымела действия. Коррехидор32 давным-давно пал, и журнал «Лайф» поместил фотографию — генерал Уэйнрайт сдается японцам в Батаане и еще одну — мои низкорослые соотечественники идут навстречу врагу с развевающимися белыми флагами.