Ах, сынок, ты не можешь себе представить, какой была жизнь на этом острове во времена великих касиков! Все принадлежало всем, даже рабам; мы не были столь жестокосердны, как стали теперь вы. Захотелось тебе отведать банан? Сорви его, и никто не скажет тебе ни слова! Каждый мог брать все, что ему было нужно: кукурузный початок, золотой самородок, диковинный камень. Деревья плодоносили для всех. А птицы! Вы истребили птиц. Сколько розовых фламинго, фазанов и голубых ибисов осталось на острове? Увы, теперь их можно пересчитать по пальцам. А тогда они большими веселыми стаями носились над пальмами, над глинобитными хижинами наших селений, между исполинских изваяний хемесских божеств. Разумеется, и нам приходилось работать, но немного, совсем немного… Мы выращивали хлопок, ямс, кукурузу, пекли кассавы[4], изготовляли посуду и оружие, строили хижины, и каждый занимался только тем, что было ему по сердцу… Мало что осталось от наших великолепных статуй, от ярких наскальных рисунков, от фресок с певучими линиями… А когда-то их можно было видеть повсюду: во всех пещерах, на горных вершинах, на береговых утесах. А по вечерам мы раздевались, раскрашивали тела в огненно-красный цвет и пускались в немыслимые пляски при свете луны. Жрецы били в кимвалы и барабаны, поэты читали стихи, звучные, как рокот речных струй, танцовщицы плясали, а самбы пели песни, полные безмерного ликования… Ах, нет больше радости в прекрасной Квискейе! Ни разу не видели мы счастья с тех пор, как нагрянули к нам проклятые испанцы и прочие незваные гости!… Но я отвлекся, мой рассказ совсем о другом…
Когда появилась на нашем острове Золотой Цветок, все, как один, ахнули от восхищения. Собственными глазами я видел, как Цветок этот рос, распускался и тянулся к солнечному богу Буанателю. Ступни Золотого Цветка были прекрасней золотисто-красных скарабеев с Центрального плоскогорья; они были точеными и гибкими, а проворные и легкие пальцы ее ног казались ожившими драгоценными камнями. Я ластился к ее ступням, и они трепетали в извивах моего тела, словно пара теплых птиц. Язык мой струился от лодыжек до колен вдоль ее пламенеющих ног, нетерпеливых, нежных и сладких, как стебли сахарного тростника. Я осыпал поцелуями плоды ее бедер, чья кожа благоухала сильнее, чем жасмин. Неосязаемыми губами я касался ее пушистого лона, и, когда его прерывистый трепет передавался моей воздушной плоти, я становился тем, чем уже не стать больше ни одному ветру: свежим и напоенным ароматами дуновением, обнимавшим, ласкавшим ее и покрывавшим пенными гребнями все Карибское море. Ее живот, то опадавший, то поднимавшийся в такт дыханию, колебался, словно студенистая, вечная медуза бытия; стан Золотого Цветка был подлинным воплощением самой любви: ее порывом, силой и нежностью. Когда она поднимала над головой сплетенные руки, их копьевидная арка возносилась к небу, как утренняя молитва. Подобно внезапно оборвавшимся сновидениям, зияли необъятные овалы, темные впадины ее глаз. Параболой ночного неба, войском, обращенным в бегство, смоляным тропическим ливнем низвергались с плеч ее волосы. Когда Анакаона плясала, в ее танце воскресали непостижимые тайны радости, извивы улыбки, завитки и арабески инея, ожившего под дыханием весны. Когда королева пела Песнь Черных Бабочек или Светозарных Птиц Наслаждения, когда она слагала и исполняла поэмы безмерного блаженства, все Карибское море застывало в безмолвии, солнце останавливало свой бег и ночь, неподвижная и задумчивая, вслушивалась в ее слова…
Да, сынок! Анакаона долго колебалась, но в конце концов предпочла мне великого Каонабо, ибо наступала пора ярости и жестокости и королеве нужно было подумать о своем народе. Ее выбор был справедлив. Ты знаешь, что я, Старый Карибский Ветер, — такой же великий певец и матуан[5] королевской крови, как и она, но она, кроме того, была воплощением всего Гаити, его душой, мудростью, солью, молнией, огнем, стрелой, войной, землей, небом — одним словом, владычицей… Всем известно, что свершила великая Анакаона вместе с нами, своим царственным супругом, касиком Золотого Дома Каонабо, и мной, Старым Карибским Ветром, ее другом. Как пришла та горькая пора, когда Анакаона плясала и пела перед рядами взявшихся за оружие хемессов? Я расскажу тебе об этом целую историю, которой не найдешь ни в одной книге, но тем не менее историю истинную и прекрасную. Я раскрою тебе тайну Кровавого Дня[6].
Слушай же: после того как был взят в плен великий Каонабо, после того как при Вега-Реаль пало сто тысяч воинов прекрасного Гаити, после того как по окрестным островам разнесся боевой клич Анакаоны, ее поэма «Айа бомбэ» — «Умрем, но не сдадимся», в сердце Золотого Цветка зародился грандиозный замысел. Она понимала, что Христофор Колумб, Бобадилья и Овандо побеждали до сих пор потому, что конкистадоры владели мечущими молнии орудиями, которых не было у гаитян. Значит, решила она, на захватчиков нужно обрушить такой ливень стрел, копий и дротиков, в котором захлебнулись бы их аркебузы и украшенные чеканкой пушки. Тайный план королевы был задуман с гениальным размахом. Раз поработители угрожали всем государствам Америки, нужно было обратиться ко всем правителям ацтеков, инков и майя, чтобы и они поднялись на борьбу вместе с хемессами, таинос и карибами. В назначенный день они неодолимым ураганом, громовой тучей ринулись бы на завоевателей в серебряных доспехах, и те мгновенно были бы раздавлены — словно само небо рухнуло на их головы. Но вначале королева решила предложить испанцам мир. Сразу же после его заключения я должен был в величайшей тайне отправиться в Тенотитлан, чтобы повидать короля Монтецуму, а также славного полководца ацтеков Гуатемока, которого теперь зовут Гуатемозеном. Потом я посетил бы Юкатан и предупредил императора майя и, наконец, поговорил бы в Куско с Сыном Солнца, королем Атагуальпой и другими правителями инков и южных кечуа…
До сих пор стоят перед моим взором последние золотые дни Анакаоны, которые она провела в своей столице, прекрасной Ягуане, в сердце Ксарагуа. На теле королевы, натертом алой краской из корня марены и с ног до головы осыпанном золотой пылью, не было ни единого украшения; оставаясь нагой, чтобы днем ее пронизывали лучи солнечного бога Буанателя, наделяющего людей глубиной мысли, а ночью — свет богини луны Лоабуаны, покровительницы чувств, не принимая пищи, Анакаона предавалась размышлениям, лежа в гамаке, почти касающемся земли. Голубая ночь висела над огромной площадью перед королевским дворцом, куда были перенесены каменные статуи великих хемесских божеств, разноцветными глыбами высившиеся вокруг Золотого Цветка. Они таращили на нее свои хищные глаза, раздувая ноздри и разинув пасть. Служанки Анакаоны в одних набедренных повязках стояли поодаль, держа в руках веера из пальмовых листьев, а я, Старый Карибский Ветер, сидел на корточках возле Золотого Цветка, покачиваясь и потягивая трубку. Слева, за рядами хижин, переливалось изумрудом кукурузное поле, справа огромной слезой катилась река, дальше виднелось бурое нагое плоскогорье, а на самом горизонте вздымалась голубая гряда гор.
Перед широко раскрытыми глазами королевы мелькали тени касиков Квискейи: великого Бохечио, исполина Котумбанамы, прославившегося своими бессмертными подвигами, старого Гуарионеца, человека неистовой и трагической судьбы, и, наконец, Каонабо… Королева уснула. Служанки приблизились к ней; одна из них провела ладонями по лбу Золотого Цветка, исполняя символический обряд изгнания злых духов, в то время как остальные поочередно простирали над владычицей волнообразно колеблющиеся руки. Зазвучала прерывистая и вкрадчивая музыка. Одна из девушек подошла к гамаку, улеглась рядом с ним на землю и, захватив его край пальцами ног, принялась тихонько раскачивать. Другая опустилась на колени перед огромной статуей из белого камня и застыла, прильнув лицом к земле, вытянув руки вперед и разметав волосы. Анакаона издала протяжный стон и, не просыпаясь, начала Танец Тревожных Сновидений, тех самых, что томили теперь весь народ хемессов.
Королева танцевала под беззвучные рукоплескания служанок, не вставая с ложа, которое казалось парящим в воздухе. Ее правая нога медленно поднялась, словно готовящийся к полету розовый фламинго, дрожь пробежала от бедра до напряженной ступни, повернутой к востоку, и дрожь эта выдавала ужас. Левая нога бессильно свесилась с гамака, выражая любовное томление, неутолимый экстаз страстей. Шелковистое лоно королевы, нежное, как веселые венчики диких орхидей Соснового Леса, дышало спокойной лаской течений Карибского моря, радостью жизни, неиссякаемой прелестью лучезарной и ликующей природы. Ее живот вздымался, словно пашня под плугом, он плясал, изборожденный валами и ложбинами, он был миражем наших мирных трудов до того, как пришли испанские дикари. Музыка стала неровной, хриплой, она рычала и выла, словно стая кровожадных псов, что срывались с бортов каравелл на мирные отмели Ксарагуа. Груди Золотого Цветка напряглись и застыли, подобно индейским девушкам, испугавшимся при виде конкистадоров на конях, но точеная шея королевы продолжала свое движение, как прекрасный сосуд на гончарном круге неустанно обновляющегося бытия. Осунувшееся, постаревшее лицо Анакаоны воплощало безнадежность и отчаяние, но яростно метавшиеся в воздухе руки звали к ненависти и борьбе.